Пораженный, Леонардо смотрел ей вслед. Он всегда считал, что его мечта о полетах – великая тайна, в которую посвящены только он сам, Салаи и несколько близких ему людей, в числе которых были Изабелла д’Эсте и король Франции. Может, эта молодая женщина – вражеский шпион, следящий за каждым его шагом, ищущий его слабые места для того, чтобы потом воспользоваться ими во вред Флоренции? Или она провидица и читает в душах и сердцах людей, как в открытой книге? А вдруг это ангел-хранитель, посланный ему Богом, призванный оберегать его и вселять в него мужество, дабы он не боялся следовать за своими мечтами?
Лишь одно Леонардо знал наверняка: он должен был снова увидеть ее.
Микеланджело
Все дни, прошедшие с конкурса, Микеланджело трудился в мастерской, вместе с соборными рабочими поднимая лежащий на боку камень Дуччо. Только усилиями двенадцати человек и при помощи трех толстенных бревен удалось оторвать от земли почти вросшую в нее громоздкую глыбу и установить ее на узкую торцевую часть, как колонну. Внушительный выступ на одной из граней явно свидетельствовал о неудачной попытке Дуччо высечь край летящего одеяния, теперь же из-за него блок кренился и не хотел стоять ровно. Микеланджело соорудил из досок леса, которые могли удержать его в вертикальном положении и по которым он сам при надобности мог бы взобраться наверх.
Убедившись, что колонна устойчиво закреплена, Микеланджело приступил к изучению материала. Он тщательно промерил высоту, ширину и глубину блока, рассмотрел все выемки, бугорки и сколы, обезобразившие мрамор за полвека. Невольно он сравнивал его со стволом старого дерева, которое нещадно потрепали бури и непогоды, иссекли дожди и высушили злые лучи солнца. Одинокий тощий ствол без единой ветки, и только многочисленные выемки и узлы напоминали о когда-то бурлившей в нем жизни. Микеланджело надеялся на чудо – на то, что замысел, мощный и прекрасный, молнией вспыхнет у него в мозгу, могучая фигура гиганта сама впишется в контуры изуродованного тусклого камня. Но чем дальше он изучал камень Дуччо, тем больше трудных задач вставало перед ним. Стройная и тонкая фигура, способная уложиться в габариты, скорее всего, получится слишком статичной для того, чтобы стать украшением Дуомо. Фигура же в динамичной позе, которая могла бы претендовать на звание истинного шедевра, наверняка не войдет по ширине.
Он сделал тысячи зарисовок – и с платных натурщиков, на которых истратил последние сольди, и с незнакомцев на улицах Флоренции, и с образов, подсказанных ему воображением. Иногда он вырисовывал целую фигуру, но чаще – отдельные фрагменты: руку, ногу, голову, торс, ступни. Но чувствовал, что все это не то, и безжалостно сжигал наброски в железном котле, который позаимствовал на кухне отцовского дома. Он скармливал огню лист за листом, не желая оставлять свидетельств своего внутреннего раздора и мучительных исканий. Пусть будущие поколения думают, что замысел величественного колосса вспыхнул в его воображении целиком, пришел к нему в результате озарения, свойственного гениям. О, если бы он только мог испытать озарение…
А пока он, как одержимый, делал наброски и сжигал их, снова рисовал и снова сжигал. День за днем, неделя за неделей проходили в борьбе, замысел не хотел складываться, как ни воевал он с бумагой, с сангиной, с камнем и с самим собой. И все это – под пристальным вниманием публики. Во дворе мастерской каждый день было полно народа: строители и мастеровые из Управы производили текущий ремонт Дуомо, подновляли, подкрашивали и чистили фасад, заменяли выпавшие изразцовые плитки, потрескавшиеся фрагменты мраморной облицовки, устраняли прочие неполадки. Они трудились без остановки, своевременно восполняя урон, который наносили Дуомо непредсказуемая погода и неумолимое время. Обычно Микеланджело нравилась суета и гомон кипящей работы, но сейчас он ругал себя за то, что не выговорил себе под мастерскую уединенное место. Флорентийцы повадились ходить в этот двор, как в цирк или театр. Каждый божий день они являлись сюда, прихватив из дома огромные ломти хлеба из грубой ржаной муки и fiaschi, оплетенные соломой бутыли кьянти, и со всеми удобствами располагались поодаль, чтобы поглазеть на то, как Микеланджело работает, и поспорить о том, справится ли он. Они уже прозвали будущую статую Il Gigante – как за колоссальные размеры камня, так и за преподносимые им колоссальные трудности.
Семейство Микеланджело с презрением относилось к подобным публичным действам, которым он поневоле давал пищу. Ах, как жестоко он обманулся насчет своих родных! Он-то надеялся на то, что они будут гордиться его достижением – все-таки город заказал ему статую для украшения Дуомо. Однако отец совсем замкнулся и, если Микеланджело случалось успеть домой к обеду, едва смотрел в его сторону. Даже брат Буонаррото, всегда поддерживавший Микеланджело, сильно переменился, без конца умолял его отказаться от заказа и жаловался на то, что не видать ему женитьбы. «Дочь шерстяника Мария, поющая ангельским голоском, ни за что не пойдет замуж за человека, чей старший брат спятил», – ныл Буонаррото. Джовансимоне, верный себе, проклинал Микеланджело за то, что тот позорит родовое имя.
– Клянусь, я уничтожу тебя и твой несчастный камень, пока ты не уничтожил всех нас, – визжал Джовансимоне, и физиономия его багровела от ярости. Микеланджело уже заметил: братец взялся за старое и снова шпионил за ним.
Но сильнее, чем недовольство и презрение родных, Микеланджело раздражали флорентийские мастера искусств. Они что ни день лезли к нему с непрошеными советами.
– Попробуй-ка развернуть фигуру, так лучше будет, – кричал ему Боттичелли, ухватившись за деревянную изгородь двора.
– Нет, давай левее, – возражал пристроившийся рядом Пьетро Перуджино.
– Переверни ее вверх ногами; один черт – никакой разницы, – подавал голос Джулиано да Сангалло.
– И уже начни наконец рубить этот мрамор, – подначивал Давид Гирландайо.
Присоединился к высокому собранию и Леонардо.
– Ты, кажется, похвалялся своей искушенностью в скульптуре, – елейным тоном говорил он, и драгоценный перстень на его пальце невыносимо брызгал искрами. – Мы уже заждались того момента, когда чудеса начнут стекать с кончиков твоих пальцев, словно святая вода при таинстве крещения.
Издевки Леонардо прожигали огнем. Даже после того, как маэстро уходил домой спать, в душе Микеланджело еще долго лавой клокотала ярость.
Наступила осень. Дни становились холоднее, в воздухе запахло дымом, смолой и дождем. А Микеланджело все топтался на месте, все еще делал зарисовки, в тысячный раз рассматривал и промерял камень, часами гладил и ощупывал все шероховатости его зернистой поверхности. Он забыл о себе, почти ничего не ел, домой добирался лишь к ночи, заваливался без сил на полу, спал несколько часов прямо у двери, возле очага, а рано утром, прихватив остатки черствого хлеба, снова уходил, пока родичи не проснулись и не принялись опять попрекать его. Все силы души, всю страсть, на какую способно было его сердце, он изливал на камень, но тот по-прежнему молчал.
Никогда еще ему не попадался такой немой мрамор. Каждый камень, из которого он ваял, которого касался своим резцом, всегда говорил с ним. Некоторые шептали, другие орали и даже брыкались, но у всех было что сказать ему. Свое первое произведение из мрамора – барельеф с изображением Мадонны, сидящей с младенцем Иисусом у лестницы, ведущей в небеса, – он изваял в пятнадцать лет, но даже тот жалкий кусок мрамора тихонько бормотал. А великолепный мрамор, которому суждено было превратиться под его руками в Пьету, подавал голос беспрестанно – все те часы, что он над ним трудился. Камень Дуччо, однако, не желал говорить с ним. Он же не мог ничего изваять из мрамора, пока не слышал его голоса.