– Mi amico, куда ты? – окликнул его Граначчи. – Куда ты бежишь?
А Микеланджело барахтался в людском море, рассыпая во все стороны вежливое «Scusa, per favore».
– Да вернись же! – уже закричал Граначчи. – Пасха ведь!
Толпа разразилась торжественным гимном, и в этот момент Микеланджело удалось вырваться с запруженной площади. Со всех ног он бежал вокруг Собора к его заднему двору, туда, где стоял его сарайчик. Он завернул за угол, и отдаленный легкий вздох, послышавшийся ему в толпе и заставивший сломя голову нестись в мастерскую, вдруг набрал силу, превратившись в бриз, порхающий над бескрайним морским простором. Трясущимися руками он отпер замок.
Он распахнул дверь, и бриз задул с мощью штормового ветра. Микеланджело закрыл и запер дверь. Шторм тем временем разгулялся, воздух в мастерской сгущался и дрожал, как перед грозой.
Микеланджело повернулся к колонне. Положил руку на мрамор и прислушался. То, что он принял за шум ветра, не ветер вовсе. Звук исходил из толщи камня. Вдох-выдох, вдох-выдох… Микеланджело, закрыв глаза, сосредоточенно вслушивался в это дыхание. Вскоре до него донеслось тихое, еле различимое биение. Это пробудилось сердце камня. Медленно, словно нехотя, пульсация набирала силу. Камень уже не просто дышал – он шептал. Правда, слов было еще не разобрать, лишь отрывочные звуки и буквы. Микеланджело нежно гладил мрамор, и от его ласки буквы начали сливаться в слова. «Свет» – вот первое, что удалось расслышать Микеланджело. Затем – «Страх».
– О чем ты? Пожалуйста, повтори, – нежно попросил Микеланджело. – Я не расслышал тебя.
Раздался робкий, еле различимый шепот:
– Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться?
[6]
Микеланджело судорожно вздохнул. Он узнал: это псалом Давида, так он молился задолго до битвы с Голиафом – еще когда мирно пас в полях свое стадо.
Наконец-то мрамор заговорил с ним.
Снова послышался шепот. Слова звучали уже чуть отчетливее:
– Господь – крепость жизни моей: кого мне страшиться?
– Давид, – выдохнул Микеланджело.
– Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, – голос Давида звучал все сильнее, – то они сами преткнутся и падут.
Слезы наполнили закрытые глаза Микеланджело.
– Если ополчится против меня полк, не убоится сердце мое… – взывал Давид.
– Да, – произнес Микеланджело, и смех вырвался из его горла.
Затем его слух уловил восхитительный звук – самый приятный из всех, что существовали на свете, – Давид начал петь:
– …Если восстанет на меня война, и тогда буду надеяться.
Камень не был мертв, он дышал жизнью, и теперь Микеланджело наконец-то услышал его голос. Мрамор сам расскажет ему, какую историю он скрывает в своей толще.
Великие мастера традиционно изображали Давида юным пастушком, невинным и хрупким, в тот момент, когда он торжествовал победу над могущественным Голиафом. Но Микеланджело теперь знал: Давид хотел поведать ему совсем о другом. Его Давид еще не поверг противника, схватка только предстоит ему. И он на поле битвы собирается с силами перед смертельным поединком с великаном. Для этой сцены, полной драматизма и неизвестности, не нужны ни могучий меч, ни кроткие овечки, ни тем более отрубленная голова Голиафа. Давид стоит в одиночестве, его взгляд устремлен вперед, правая рука, держащая камень, еще опущена и висит вдоль бедра. А что с левой рукой? На том месте, от которого Микеланджело в приступе бешенства отхватил огромный кусок, из верхней трети колонны все еще выступал небольшой бугор. Если согнутую в локте руку на уровне плеча подвести под подбородок, она, пожалуй, целиком впишется в этот бугор. В этой руке Давид будет держать пращу, в сосредоточенной задумчивости теребя ее на плече. Голову героя надо повернуть влево, прямой нос развернуть к наружному углу колонны – так Давид грозно смотрит на Голиафа, который в ожидании схватки высится на горизонте. В этот момент Давид еще не знает, победит он великана или будет повержен сам, но уже понимает, что судьба назначила ему вступить в бой. И как всякий, кому предстоит смертельная битва, Давид не ощущает твердой уверенности в своих силах, но и не поддается сомнениям – в его груди бушует гремучая смесь этих чувств. Настроению соответствует и поза Давида: одна часть тела расслаблена, а другая напряжена в тревожном ожидании.
Для Микеланджело уже неважно, станут сравнивать его Давида с работой Донателло или нет, – он твердо решил, что его герой будет обнаженным. Места на шлем, доспехи или мантию не хватало, впрочем, и нужды в них не было. И это, возможно, к лучшему. В душе Микеланджело всегда жила непоколебимая уверенность в том, что лучший способ восславить Бога – это восславить самое совершенное Его творение: человека.
Погруженный в думы, Микеланджело вдруг уловил некую странность в голосе Давида. Это был не тенорок подростка, высокий и звонкий, а уверенный баритон зрелого мужчины. Для боя с могущественным противником Давиду требовался изрядный запас мужества, какое никогда бы не вместили хрупкая душа и хлипкое тело юноши, почти мальчика. Нет, Давид не мальчик. В момент, когда он решился на схватку с Голиафом, произошло его перерождение: это уже не слабый телом невинный пастушок, безмятежно бродящий в полях со своим стадом, а отважный могучий герой, царь, чей дух крепок и тверд, а тело мускулисто и полно силы. Этот Давид – зрелый мужчина.
Микеланджело открыл глаза. Теперь он ясно слышал голос Давида и чувствовал, даже видел его фигуру, жаждущую вырваться из сковывающего ее мрамора. Микеланджело схватил сангину и быстро обрисовал отдельные детали статуи: широкие, гордо расправленные плечи с четким рисунком бицепсов на руках, рельефные мышцы могучей груди и поджарого живота, насупленные брови и бороздки тревоги, перерезающие широкий лоб. Голову и руки Микеланджело сделал чуть больше в сравнении с остальным телом, умышленно нарушив пропорции. Ведь именно голова и руки сыграли главную роль в его победе. Это разум подсказал Давиду, что он в силах одолеть Голиафа, а руки выбрали камень и пращу. Наконец-то Микеланджело видел замысел своей статуи во всей завершенности – вплоть до мельчайших деталей. Он выстрадал его за долгие мучительные месяцы, и теперь его мысли, его боль, его догадки, его рисунки сплавились в единый целостный образ. Всякий, кто посмотрел бы на него сейчас, решил бы, что на Микеланджело снизошло внезапное озарение гения, однако этот сияющий момент был плодом долгих раздумий, поисков, метаний и беспрерывного рисования.
Микеланджело ощущал, как покалывало его кожу, как расширились его глаза; это чувство было ему знакомо – он испытывал его всякий раз, когда приступал к новой статуе, уже четко зная, что хотел высечь. В этот волшебный момент он не сомневался: он воплотит свои самые смелые мечты. Это был момент осознания мощи скрытого в нем таланта.
Камень продолжал петь, а Микеланджело взял в руки молоток и резец. Мрамор пробудился. Теперь Микеланджело оставалось лишь вызвать из него того, кто сам так просился на волю. Его Давида.