Все лучшие места в «Уолдене» восходят к дневникам автора. Он скачет с темы на тему, задыхаясь, сливается с природой, с землей как «живой поэзией»
{1652}, с лягушками в реке
{1653}, с радостью весенних птичьих трелей. Дневник был «свидетельством любви» и «экстаза», сплавом поэзии и науки
{1654}. Даже сам Торо высказывал сомнение, что сможет писать лучше, чем писал в своем дневнике, сравнивал свои слова с цветами, сомневался, будут ли они лучше выглядеть в вазе (метафора книги), и предполагал, что лучше им оставаться на лугу, где он их нашел (в дневнике)
{1655}. Теперь он так гордился своим точнейшим знанием природы Конкорда, что огорчался, когда кто-нибудь опознавал незнакомое ему растение. «Генри Торо с трудом сдерживал свое возмущение, – написал как-то раз не без восторга Эмерсон своему брату, – когда я принес то, что он раньше не видел»
{1656}.
Новый подход Торо не означал, что он полностью избавился от сомнений. Вопросы оставались. «Я отвлекаюсь на столь многие наблюдения», – писал он в 1853 г.
{1657}. Он боялся, что его знания становятся слишком «подробными и научными», что он, возможно, променял захватывающие, бескрайние, как небеса, перспективы на узкий обзор микроскопа
{1658}. «Можешь ли ты ответить со всей своей наукой, – в отчаянии вопрошал он, – как происходит, что нам в душу проникает свет?»
{1659} Тем не менее даже эта дневниковая запись кончается подробным описанием цветов, птичьего пения, бабочек и созревающих ягод.
Вместо того чтобы сочинять стихи, он исследовал природу – и эти наблюдения становились сырьем для «Уолдена»
{1660}. «Природа будет моим языком, полным поэзии», – говорил он
{1661}. В его дневнике бурлящая, кристально чистая вода в ручье превращалась в «чистую кровь природы»
{1662}; через несколько строчек он ставит под вопрос свой диалог с природой, но приходит к выводу, что «эта привычка к тщательному наблюдению присуща Гумбольдту, Дарвину и другим. Наука должна быть на уровне»
{1663}. Торо сплетал из науки и поэзии единый толстый жгут.
Чтобы все это осмыслить, Торо искал объединяющую перспективу. Забравшись на гору, он видел и лишайник у себя под ногами, и деревья вдали. Как Гумбольдт на Чимборасо, он воспринимал то и другое вместе, «наблюдал единую картину», повторяя идею Naturgemälde. Однажды холодным январским утром, в метель, Торо всматривался в изящные снежные кристаллики и сравнивал их со строго симметричными лепестками цветка. Тот же закон, по которому создана земля, подчеркивал он, так же формирует снежинки
{1664}.
Гумбольдт заимствовал слово «космос» из древнегреческого, где оно означает порядок и красоту – но ту, что создает человеческий глаз. Так Гумбольдт соединяет мир внешний, физический, и внутренний мир разума. В гумбольдтовском «Космосе» говорилось о взаимоотношениях человечества и природы, и Торо твердо определял свое место в этом космосе. На Уолденском пруду он писал: «У меня собственный мирок»
{1665}, имея в виду солнце, звезды и луну. «Зачем мне чувствовать одиночество? – вопрошал он. – Разве наша планета не в Млечном Пути?»
{1666} Он был не более одинок, чем цветок или шмель на лугу, будучи, как и они, частью природы. «Разве я отчасти не листья, не зелень, сформировавшие меня?» – спрашивал он в «Уолдене»
{1667}.
В одном из самых известных мест «Уолдена» Торо признается, как сильно изменился после прочтения Гумбольдта. Годами он каждую весну наблюдал, как оттаивает песчаная железнодорожная насыпь у Уолденского пруда
{1668}. По мере того как солнце прогревало замерзшую землю и плавило лед, пурпурные потоки песка отщеплялись и устремлялись вниз, покрывая насыпь бороздками, похожими очертаниями на листья: то была песчаная листва, предшествующая появлению листьев на деревьях и весенней поросли.
В первоначальной рукописи, написанной в хижине у пруда, Торо описал это «цветение» песка в отступлении в менее чем сто слов
{1669}. Теперь оно разрослось более чем на 1500 слов и превратилось в один из центральных эпизодов «Уолдена». Песок, писал он, проявляет «ожидание растительного листа»
{1670}. Он оказывается «прототипом»
{1671}, совсем как древняя форма Гёте. Явление, бывшее в первоначальной рукописи просто «невероятно интересным и прекрасным»
{1672}, теперь стало иллюстрировать то, что Торо называл «принципом всех действий природы»
{1673}.
Эти немногие страницы показывают, как Торо возмужал. Его описание последнего декабрьского дня 1851 г., сделанное одновременно с чтением Гумбольдта, стало метафорой космоса. Солнце, согревающее берега, он сравнивает с мыслями, согревающими его кровь. Земля не умерла, а «живет и растет»
{1674}. И затем, глядя на те же места весной 1854 г., дописывая последний черновик «Уолдена», он отметил в дневнике, что земля была «живой поэзией… не окаменевшим, но живым организмом»
{1675}. Эти слова он почти дословно включит в окончательный вариант «Уолдена»: «Земля полна жизни», написал он, и природа «дышит полной грудью»
{1676}. Это была природа Гумбольдта, пышущая жизнью
{1677}. Наступление весны, заключал Торо, «подобно сотворению космоса из хаоса»
{1678}. Это были одновременно жизнь, природа и поэзия.