Всюду, где бы Гумбольдт ни оказался, он развивал лихорадочную активность. Французская комиссия по географическим координатам (French Board of Lonitude) использовала его точные географические измерения, другие копировали его карты, граверы трудились над его иллюстрациями, и в Ботаническом саду открыли выставку его ботанических образцов
{681}. Фрагменты горных пород с Чимборасо вызвали восхищение, схожее с тем, которое возникнет в связи с породами, доставленными в ХХ в. с Луны. Гумбольдт не трясся над своими сокровищами, наоборот, рассылал их ученым по всей Европе, потому что считал, что делиться – вернейший путь к новым, еще более крупным открытиям
{682}. В знак признательности своему верному другу Эме Бонплану Гумбольдт, использовав свои знакомства, добился для него от французского правительства пенсии в 3000 франков в год
{683}. По словам Гумбольдта, Бонплан сильно поспособствовал успеху экспедиции, это он описал большую часть ботанических образцов.
Как ни нравилось Гумбольдту чествование в Париже, он чувствовал себя там иностранцем и страшился прихода первой европейской зимы
{684}; поэтому неудивительно, что он примкнул к кучке обитавших в Париже южноамериканцев, с которыми познакомился, видимо, через Монтуфара
{685}. В этой компании состоял 21-летний Симон Боливар, венесуэлец, позже ставший вождем революции в Южной Америке
[13]
{686}.
Боливар появился на свет в 1783 г. в одной из богатейших креольских семей Каракаса. Семейство могло проследить свой род до другого Симона де Боливара, высадившегося в Венесуэле в конце XVI в. С тех пор семья процветала и теперь владела несколькими плантациями, шахтами и изящными особняками. Боливар покинул Каракас после смерти молодой жены от желтой лихорадки всего через несколько месяцев после их свадьбы. Он страстно любил жену и, желая изжить горе, пустился в большой тур по Европе. Он приехал в Париж примерно в одно время с Гумбольдтом и предался пьянству, азартным играм, распутству и спорам на ночь глядя о философии Просвещения
{687}. Смуглый курчавый брюнет с ослепительно-белыми зубами (предметом его особой заботы), Боливар одевался по последней моде
{688}. Ему нравилось танцевать, и женщины находили его чрезвычайно привлекательным.
Когда Боливар посетил Гумбольдта в его съемной квартире
{689}, переполненной книгами, дневниками и южноамериканскими зарисовками, он увидел человека, завороженного его родной страной, человека, который без устали говорил о богатствах континента, неведомого большинству европейцев. Пока Гумбольдт рассказывал о гигантских порогах Ориноко и величественных пиках Анд, о высоких пальмах и электрических угрях
{690}, Боливар понимал, что еще ни один европеец никогда не описывал Южную Америку в столь живых красках.
Они беседовали также о политике и революциях
{691}. Оба были в Париже той зимой, когда короновался Наполеон. Боливара потрясло превращение его героя в деспота и в «лицемерного тирана»
{692}. Но в то же время Боливар видел, как Испания борется с натиском амбициозной наполеоновской армии, и начинал задумываться о том, как эти изменения в распределении сил в Европе могут повлиять на испанские колонии. Когда они обсуждали будущее Южной Америки, Гумбольдт настаивал, что, когда колонии созреют для революции, их некому будет возглавить
{693}. Боливар возражал, что народ, решивший драться, будет «силен, как Бог»
{694}. Боливар уже начал размышлять о возможности революции в колониях.
У обоих было глубокое желание увидеть, как испанцев изгонят из Южной Америки
{695}. Гумбольдт находился под впечатлением идеалов Американской и Французской революций и также выступал за освобождение Латинской Америки. Сама концепция колонии, доказывал Гумбольдт, была глубоко аморальна, и колониальное управление было «сомнительным управлением»
{696}. Когда он путешествовал по Южной Америке, Гумбольдт с удивлением выслушивал восторженные речи о Джордже Вашингтоне и Бенджамине Франклине
{697}. Колонисты говорили ему, что Американская революция дала им надежду на будущее, но в то же время он также видел расовое недоверие – бич общественного строя Южной Америки
{698}.
Целых три столетия испанцы сеяли в своих колониях классовую и расовую подозрительность. Зажиточные креолы, Гумбольдт не сомневался, предпочтут испанское управление, нежели необходимость делиться властью с метисами, рабами и туземцами. Он опасался, что в случае чего они лишь учредят собственную «белую» рабовладельческую республику
{699}. По мнению Гумбольдта, эти расовые различия так глубоко въелись в социальную структуру испанских колоний, что они не были готовы к революции. Бонплан, правда, был более оптимистичен и поощрял зарождавшиеся у Боливара идеи, причем с такой настойчивостью, что Гумбольдт заподозрил, что Бонплан сам обманывается подобно пылкому молодому креолу
{700}. Впрочем, спустя годы Гумбольдт вспоминал, что они «торжественно обещали независимость и права Новому континенту»
{701}.