На самом деле, уже начиная приблизительно с 1100 года контроль Церкви над частными преподавателями был относительно слабым. Город предоставлял возможность как достойным магистрам, так и выскочкам на собственный страх и риск преподавать нужные здесь знания, привлекая школяров со всего Запада собственной славой или низкой ценой. Вся эта публика, полемизируя друг с другом, рассказывая быль и небыль, не стеснялась в выражениях, и история бедствий гениального недоучки Петра Абеляра, известная в деталях, лишь наиболее характерная. Она, однако, интересна еще и тем, что именно он учил своих учеников рассуждать логически обо всем, включая высочайшие таинства религии, включая сам догмат непостижимой Троицы. И делал он это в начале XII века на парижском холме св. Женевьевы. Здесь, в этом «латинском квартале», обосновались и многие последователи его блестящего диалектического метода. Три поколения спустя, около 1200 года, несколько предметных школ объединились, и Церковь, при жизни Абеляра спорившая и с ним, и с его интеллектуальным методом, благословила «сообщество учителей и учеников», universitas magistrorum et scholarium Parisiensium. Так возник Парижский университет, ядро которого по-прежнему в Латинском квартале. Параллельно с ним формировались и другие первые университеты Запада: Болонья, Неаполь, Падуя, Оксфорд, Кембридж, Монпелье, Тулуза, Саламанка.
Не нужно думать, что все они стали современными гигантами с кампусами и десятками образовательных направлений. Чтобы просто школа, studium, получила статус высшей школы, studium generale, требовалось две-три крупных дисциплины, например право, медицина, свободные искусства, богословие. Этот набор стал расширяться лишь в раннее Новое время. Университет родился под опекой высших властей, духовных и светских, потому что всякая корпорация в Средние века нуждалась в законной санкции. Но, что принципиально важно по сей день, он, за редкими исключениями вроде Неаполя, рождался свободным финансово и идеологически. В Париже это было содружество преподавателей и студентов, в Болонье и ее наследницах, как в Падуе, университет был общностью только студентов, преподаватели были наемными. Уже в конце XII века появились первые «нации», группы школяров, объединявшиеся по национальному признаку. Профессора, естественно, должны были отвечать за правоверие преподававшихся ими дисциплин, поэтому, когда дело дошло до полноценной рецепции римского права и натурфилософии Аристотеля, без конфликтов не обошлось. Парижский университет в XIII веке очень болезненно перенес внедрение на самых престижных кафедрах нищенствующих орденов, верных папскому престолу. Но даже меры, весьма похожие на цензуру, не смогли остановить победного шествия ни нового права, ни нового Аристотеля.
Преподаватели нередко пользовались своим авторитетом, объявляя забастовки или попросту уходя гуртом в другой город, предлагавший более интересные условия работы.
Профессура в разных университетах обладала, конечно, различной степенью привязанности к своему городу и к alma mater. В любом случае это были отношения договорные, профессиональные и прагматичные, а не феодальные, и преподаватели нередко пользовались своим авторитетом, объявляя забастовки или попросту уходя гуртом в другой город, предлагавший более интересные условия работы и, в конечном счете, бо́льшую свободу. Естественно, за ними, как и в XII веке, шли студенты. Подобные масштабные сецессии, хорошо известные и сегодня, уже в XIII столетии стали одним из основных механизмов распространения университетов по Западной Европе. России это движение достигло, как известно, лишь при Елизавете Петровне, через Германию. К концу Средневековья, когда на Западе числилось около 60 университетов, люди знаний, интеллектуалы, стали третьей силой наряду с Церковью и королевской властью. Уже в конце XIII века один из представителей ее, мыслитель Александр фон Рес, выразил эту новую картину в тройственной формуле regnum – sacerdotium – studium, «царство – священство – наука», видя в их взаимной поддержке залог общественной гармонии и процветания государств. И все же, ради исторической справедливости, отметим, что и рождение интеллектуала как нового типа средневекового человека, и рождение университета как нового типа объединения таких людей стали возможными в первую очередь благодаря городу.
То, что касается всех, должно решаться всеми. Этот античный демократический принцип не был забыт в Средние века.
Теперь вернемся ненадолго к политике. То, что касается всех, должно решаться всеми. Этот античный демократический принцип не был забыт в Средние века. Он отчасти действовал и в феодальных отношениях, и в жизни Церкви, в советах князей и баронов, в выборах государей, вплоть до германского императора. Правда, он чаще всего балансировался устойчивым представлением о том, что право принимать решение и вообще делать выбор лучше давать «здравомыслящей части», неким «лучшим» или «старейшим». То же касается города. Уже в IX–X веках в целом ряде стран и земель параллельно возникало предощущение того, что вскоре назовут городскими свободами. Средневековый город вообще нередко отождествляют с так называемым коммунальным движением, шедшим неравномерно на разных концах континента. В результате борьбы, иногда жестокой и беспощадной, горожанам в XI–XIII веках удавалось добиться тех самых «городских свобод» и привилегий, независимости от феодальных властей, в которых нетрудно увидеть провозвестников современных демократических государственных систем. Городское право, как только оно признавалось другими вышестоящими властями, духовными или светскими, обеспечивало автономию горожан, давало возможность свободно вербовать рабочую силу, решать самостоятельно внутренние и внешние проблемы.
Горожане этого времени часто называли себя именно коммунами, указывая на то, что управление их городом – именно их, и никого больше, «общее дело», res communis. Во время борьбы за инвеституру, на рубеже XI–XII веков, активные городские верхушки с умом воспользовались создавшимся в Северной и Центральной Италии вакуумом власти, чехардой епископов и представителей императоров и взяли на себя организацию жизни горожан и внешнюю политику по отношению к соседним городам. Это не привело к централизации власти ни в исторических областях масштаба Фландрии, Ломбардии или Венето, ни в самих этих городах, вырабатывавших различные формы коллективного управления. Более того, внутренние конфликты бывали настолько неразрешимыми, борьба за власть между олигархическими семействами настолько бесконечной, что исполнительную власть решили доверять только не местным: стали приглашать на короткие сроки чем-то понравившихся соседей на должность подеста́ (от лат. potestas). Среди своих набирали разного рода советы, ставили консулов, приоров и других магистратов, то есть формировали бюрократию, должностную номенклатуру.
Горожане этого времени часто называли себя именно коммунами, указывая на то, что управление городом – именно их дело.
Подобные обычаи стали постепенно формировать такие социальные лифты и карьерные траектории, каких ни в деревне, ни в мире замков не знали. Они строились на новой деловитости, потому что договариваться, мириться и ругаться нужно было с людьми нового, делового склада. Церковному колоколу эта деловитая и далеко не всегда мирная масса крепко стоящих на земле мужчин и женщин противопоставила свои колокола, которые звали на работу или с работы, но могли поднять и на бунт. Первые грамотные свидетели коммунального движения, вроде умного хрониста, бенедиктинского монаха Гвиберта Ножанского, называли зачинщиков не иначе, как распоясавшимся отребьем, в особенности, когда доходило до серьезного кровопролития и даже до убийства епископов, как во французском Лане. Но многие сеньоры и короли шли на диалог, иные – вынужденно. Короли Леона, Кастилии и Арагона шли на союзы с городами ради Реконкисты, что, естественно, отразилось на характере их отношений. По-настоящему грозному Фридриху I Барбароссе пришлось после двадцати пяти лет войн признать в 1183 году привилегии городов Ломбардской лиги, их право эксплуатировать окружающие земли, «контадо». Договор был, конечно, оформлен как имперская санкция, милость, gratia: никто не посягал на сюзеренитет Гогенштауфена, и государь, проиграв, сохранил лицо и не погрешил против осанки. Но horror teutonicus, этот хорошо всем тогда знакомый страх перед германским оружием, не смог совладать с богатством и силой городских ополчений. В какой-то степени можно даже сказать, что новая экономика и новая – городская – ментальность совладали с имперскими амбициями и представлениями о достоинстве вселенской власти.