Отсутствие какой-либо регулярности в сетке улиц, обилие тупиков и глухих дворов, недоверие к прямой линии вообще, соседство пустырей с великолепными памятниками, отсутствие нумерации домов и неустойчивость наименований, не говоря уже об отсутствии минимальной мысли о коммуникациях – все это глубоко чуждо рационализму Нового и Новейшего времени. Однако не следует думать, что современный урбанизм полностью чужд средневековому прошлому: на заре архитектурного модернизма, на рубеже XIX–XX веков суховатый рационализм наследников Витрувия и Палладио, напротив, нередко порицали за искусственность, за разрыв со средневековыми корнями и противопоставляли такому теоретизированию органичность средневековых городов, как бы выросших из толщи самой народной жизни, со всеми ее удобствами и неудобствами. В такой правдивости и органичности резонно было видеть и красоту, и живописность. Почему бы не оценить ее и нам?
Свои и чужие или Несколько заключительных слов о терпимости и нетерпимости
Мы начали с понятного всякому русскому читателю вопроса, кому в Средние века жить хорошо. Мы увидели самых разных людей в самых разных ситуациях, счастливых и не очень. Не то чтобы мы увидели всех, не говоря уже о мыслимых и немыслимых обстоятельствах. Но перед нами предстало общество, скреплявшее себя узами родства, любви, дружбы, поземельной или военной зависимости. Это общество, раздираемое распрями, искало правосудия и мира с самим собой. Для мира на земле оно нуждалось в мире с небесами и создало удивительно действенный институт взаимодействия с ними: Церковь. Подобно тому, как замкнутым в себе миром оно мыслило вселенную, такой же замкнутой ойкуменой оно мыслило самое себя: res publica christiana. Достаточно было вроде бы следовать ряду принятых норм, верить всерьез в то, что сказано в «Символе веры», причащаться Тела Христова, слушаться старших и смиряться перед вышестоящими, и ты – средневековый христианин. При всей исторической изменчивости всех базовых координат такого «государства христиан» легко поддаться семиотическому соблазну: перед нами набор кодов, расшифровка которых позволяет описать эту систему, проникнуть в ее структуру. Но осталась одна загвоздка, меня, человека, живущего в XXI веке, беспокоящая и не позволяющая поставить точку прямо здесь.
Дело в том, что мы, «Европа», «западная цивилизация», тоже обладаем – осознанно или неосознанно – набором координат и характеристик, по которым нас будут реконструировать будущие далекие потомки. Но они точно будут реконструировать нашу картину мира и наши поведенческие практики, сопоставляя их с теми нашими современниками, кто на нас не похож, с теми, кого мы сами не считаем такими же, как мы. Разглядывая нас под исторической оптикой разной силы, они для начала найдут разительные отличия между континентами, даже говорящими на общем языке, скажем, на «глобиш-инглише». Затем посмотрят на Европу и найдут там итальянцев, сербов, албанцев, англичан и немцев, грузин и басков, украинцев и русских. Таких разных… Увеличив фокусное расстояние, среди итальянцев они различат сардов и апулийцев, миланцев и неаполитанцев, среди русских – петербуржцев, вологжан и сибиряков. Затем они поймут, что политики не во всем похожи на оперных певцов, а многодетные семьи – на однополые «паксы». Они скоро заметят, что даже в рамках типа хорошо заметны такие отличия, которые позволяют говорить о своем и чужом, о схожести и об инаковости, о правоверии и о диссидентстве. Наконец, они поймут, что эта самая «западная цивилизация», со всеми ее координатами и правилами игры, существовала в том числе потому, что сопоставляла себя с чем-то Иным, развивалась на фоне Чужого, что делала она это с большей или меньшей терпимостью или нетерпимостью, чуткостью к чужим голосам, готовностью или неготовностью принять непохожего на себя, всякий раз рассчитывая допустимые цифры «погрешности» по отношению к собственной идентичности. А если они решат почитать периодику или художественную литературу далеких 2000-х – 2010-х годов, то убедятся, что наша европейская цивилизация только тем и занималась, что пыталась определить и опреде́лить себя за счет окружающих.
Для мира на земле средневековое общество нуждалось в мире с небесами и создало удивительно действенный институт взаимодействия с ними: Церковь.
У любой масштабной цивилизации есть граница, центры и периферии, даже если она, как Средневековье, не отгораживается от других миров ни колючей проволокой, ни визовым режимом. Любое общество состоит из полноправных членов, но само их полноправие предполагает то, что кто-то его лишен, кто-то оказывается – навсегда или временно – отщепенцем, маргиналом, пришельцем или изгоем. Кто-то, наконец, – затяжной приграничный конфликт, небезынтересный, но ненадежный сосед, которого лучше держать на безопасном расстоянии. У любой истории есть магистрали и есть тропы, у любой столбовой дороги – обочина, на которой историку иной раз стоит устроить пикник, в том числе в качестве заключительного ужина. Поговорим о тех, кто в мире средневекового Запада не был «своим», но без кого этот мир все равно немыслим.
Парадокс в том, что власть, в том числе церковная, всегда нуждалась в единомыслии и единогласии. Но она же, твердой рукой ведя к согласию, порождала разногласия.
Апостол Павел однажды сказал: «Надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные» (1 Кор. 11:19). «Разномыслиями» синодальный перевод передал греческое hairéseis, которое дало и всем известную кальку: «ереси». Но в другом месте он же предупреждает: «Еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся, зная, что таковой развратился и грешит, будучи самоосужден» (Тит. 3:10–11). Таким образом, проблема ереси родилась вместе с христианством. Уже евангелист начинал свой рассказ с того, что «многие начали составлять повествования о совершенно известных между нами событиях» (Лк. 1:1). Несколько поколений ушло на то, чтобы среди всех этих рассказов о главном выделились священные тексты с непререкаемым авторитетом, и целых триста лет, чтобы они были приняты соборным мнением церковных иерархов, уже во времена союза Церкви с Империей. Парадокс – очередной! – в том, что власть, в том числе церковная, всегда нуждалась в единомыслии и единогласии. Но она же, твердой рукой ведя к согласию, порождала разногласия. Более того, церковное предание сохранило даже смутное воспоминание о том, что Петр и Павел, эти «князья апостолов», представляли два противоположных взгляда на судьбу Благой вести. Каталогизация разногласий началась уже во II веке. Около 400 года бл. Августин, этот первый великий христианский систематизатор всего и вся, насчитал восемьдесят восемь ересей, через двести лет св. Исидор Севильский – семьдесят. Этот испанский энциклопедист, давший определения всем словам христианского лексикона, исходя из связи их формы со смыслом, отчеканил, что греческое «ересь» значит по-латински «выбор», и добавил, что еретик не просто заблуждающийся, но в заблуждении своем коснеющий. Средневековью достались удобные, авторитетные определения и пособия, по которым большинству «заблуждений» можно было навесить ярлык. Вопрос был лишь в том, как к ним относиться. Нам же исключительно важно понимать, что слово «ересь» не невинно, но всегда описательно, оценочно. Оно всегда – точка зрения, за которую мы должны держать ответ, даже если говорим о далеком прошлом.