— Но, — перебил я старика, — придет ли мне на ум любезничать с баронессой?
— Дуралей, — вскричал он, — да знай я это, я бы тебя тут же выбросил в окно!
Барон прервал наш тягостный разговор, и начавшиеся занятия вывели меня из любовных мечтаний, в которых видел я Серафину и помышлял только о ней.
В обществе баронесса только изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтоб ко мне не являлся тайный посланец от фрейлейн Адельгейды, звавший меня к Серафине. Скоро случилось, что музыка стала у нас чередоваться с беседой о самых различных вещах. Когда я и Серафина начинали вдаваться в сентиментальные грезы и предчувствия, фрейлейн Адельгейда, которая была не так уже молода, чтобы казаться столь наивной и взбалмошной, неожиданно перебивала нас веселыми и, пожалуй, немного бестолковыми речами. По многим приметам я скоро заключил, что душа баронессы и впрямь повергнута в какое-то смятение, которое, как я полагал, мне удалось прочесть в ее взоре, когда увидел ее в первый раз, — и враждебное действие замкового призрака стало для меня несомненным. Что-то ужасное случилось или должно было случиться! Часто порывался я рассказать Серафине, как прикоснулся ко мне незримый враг и как дед мой заклял его, видимо, навеки, но какая-то мне самому непостижимая робость связывала мой язык, едва я хотел заговорить. Однажды баронесса не явилась к обеденному столу; было объявлено, что она занемогла и не покидает своих покоев. Барона участливо расспрашивали, не опасен ли недуг? Он неприятно улыбнулся, словно с горькой насмешливостью, и сказал:
— Не более как легкий катар, что приключился у нее от сурового морского воздуха; здешний климат не терпит нежных голосков и не переносит иных звуков, кроме диких охотничьих криков.
Говоря это, барон бросил на меня, сидевшего наискось от него, язвительный взгляд. Нет, не к соседу своему, а ко мне обращался он! Фрейлейн Адельгейда, обедавшая рядом со мной, густо покраснела; уставившись глазами в тарелку, она стала водить по ней вилкой и прошептала:
— А все же еще сегодня ты увидишь Серафину, еще сегодня твои нежные песенки успокоят ее больное сердце.
Эти слова также предназначались для меня, но в ту же минуту почудилось мне, что я состою в тайных запретных любовных отношениях, которые могут окончиться только чем-нибудь ужасным, каким-нибудь преступлением. С тяжелым сердцем вспомнил я предостережения моего деда. Что следовало предпринять? Не видать ее более? Это невозможно, покуда я нахожусь в замке, и даже если бы я смел не спросясь оставить замок и воротиться в К… — это было бы не в моих силах. Ах, я слишком хорошо чувствовал, что мне не превозмочь самого себя и не освободиться от грез, дразнящих меня несбыточным любовным счастьем. Адельгейда показалась мне чуть ли не простой сводницей, я был готов презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве все, что произошло в эти блаженные вечерние часы, могло хотя на йоту привести меня к более близким отношениям, нежели дозволяло приличие и благопристойность? Как мог я помыслить, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все-таки я был убежден в опасности своего положения.
Обед кончился раньше обыкновенного, ибо надо было идти на волков, которые объявились в сосновом лесу, подле самого замка. В моем взволнованном состоянии охота пришлась мне весьма кстати, и я объявил деду, что намереваюсь отправиться вместе со всеми; дед мой, услышав об этом, улыбнулся с довольным видом и сказал:
— Вот ладно, что и ты наконец выберешься на свежий воздух, а я побуду дома; можешь взять мое ружье да на всякий случай привяжи к поясу мой охотничий нож, это надежное оружие, ежели соблюдать хладнокровие.
Лес, где объявились волки, оцепили егеря. Было студено; ветер завывал меж соснами и сыпал мне в лицо светлые хлопья снега, так что, когда стало смеркаться, я едва мог видеть за несколько шагов от себя. Совсем окоченев, я сошел с номера и стал искать защиты в чаще леса. Там я прислонился к дереву, зажав ружье под мышку. Я забыл об охоте, мысли унесли меня к Серафине в ее приветливую комнату. Где-то вдалеке раздались выстрелы, в чаще что-то зашуршало, и я увидел менее чем в двухстах шагах от себя матерого волка, намеревавшегося проскочить мимо. Я прицелился, спустил курок — и промахнулся! Зверь, сверкая глазами, прыгнул на меня, и я погиб бы неминуемо, ежели бы не сохранил настолько присутствия духа, что выхватил охотничий нож и всадил его глубоко в глотку волку, когда тот уже готов был в меня вцепиться, так что его кровь забрызгала мне руку до плеча. Стоявший неподалеку от меня егерь с воплем кинулся ко мне, и на беспрестанные призывы его рожка все сбежались. Барон поспешил ко мне:
— Ради бога! Вы в крови? Вы в крови? Вы ранены?
Я уверял его в противном. Барон напустился на егеря, который стоял ко мне ближе всех, и принялся осыпать его упреками, зачем он не выстрелил, когда я дал промах, и, хотя егерь уверял, что это было никак не возможно, ибо в ту самую минуту волк уже бросился и выстрел непременно угодил бы в барина, все же барон стоял на своем, что меня как малоискушенного охотника надлежало взять под особую защиту. Меж тем егеря понесли зверя; он был такой большой, какого с давних пор уже не видывали, и все поразились моему мужеству, моей решимости, хотя мне самому мое поведение казалось весьма естественным, и, в самом деле, я даже не подумал об опасности, в которой находился. Особливое участие оказывал мне барон; он беспрестанно спрашивал, не опасаюсь ли я последствий испуга, пусть даже зверь и не ранил меня. По дороге в замок барон дружески взял меня под руку и велел егерю нести мое ружье. Он все время говорил о моем геройском поступке, так что под конец я и сам поверил в свое геройство, потерял всякое смущение и чувствовал себя даже по сравнению с бароном мужчиной, исполненным отваги и редкостной решимости. Школьник, счастливо выдержав экзамен, перестал быть школьником, и вся унизительная школьническая робость его оставила. Теперь, казалось мне, я добыл себе права искать милости Серафины. Известно ведь, на какие вздорные сопоставления способна фантазия влюбленного юноши.
В замке, у камина, за чашей дымящегося пунша, я продолжал быть героем дня; кроме меня, только барон уложил еще одного дюжего волка, остальные довольствовались тем, что оправдали свои промахи погодою, темнотою, и рассказывали жуткие истории о прежних охотничьих удачах и перенесенных опасностях. Я полагал, что теперь мой дед уж непременно выскажет мне чрезвычайную похвалу и удивление; с такой надеждой я пространно рассказал ему свое приключение и не забыл самыми яркими красками расписать свирепый, кровожадный вид дикого зверя. Но старик рассмеялся мне в лицо и сказал:
— Бог — заступник слабых!
Когда, утомившись попойкой и обществом, я пробирался по коридору в судейскую залу, вдруг передо мной проскользнула какая-то фигура со свечой в руках. Войдя в залу, я узнал фрейлейн Адельгейду. «Вот и бродишь тут всюду, словно привидение или лунатик, чтобы отыскать вас, мой храбрый охотник!» — шепнула мне она, схватив меня за руку. Слова «лунатик, привидение», сказанные в этом месте, тяжело легли мне на сердце; они мгновенно привели мне на память призрачные явления тех первых двух ужасных ночей; как тогда, подобно басовым трубам органа, завывал морской ветер, страшно свистел и бился в сводчатые окна, и месяц ронял бледный свет прямо на таинственную стену, где слышалось тогда царапание. Мне показалось, что я вижу на ней кровавые пятна. Фрейлейн Адельгейда, все еще державшая меня за руку, должна была почувствовать ледяной холод, пронизавший меня.