Вы не поверите, с какой душераздирающей проникновенностью описывал мне Креспель ту минуту, когда он впервые увидел Антонию. В самой витиеватости его выражений заключена была какая-то магическая сила, коей даже приблизительно описать я не в состоянии. Вся прелесть, все обаяние Анджелы передались Антонии, уродливого же, что составляло оборотную сторону, не было и следа. Никакого вам этакого копытца, вдруг двусмысленно обрисовывающегося под шлейфом. Пришел и молодой жених; Антония, тонким своим душевным чутьем уловившая самую суть причудливой натуры отца, спела один из тех мотетов почтенного падре Мартини
[141], которых советник, как рассказывала ей мать, в пору самого расцвета их любви не мог наслушаться в ее исполнении. Слезы ручьем полились из глаз Креспеля — так хорошо и сама Анджела не пела. Звучание голоса у Антонии было совершенно необычным, странно-неповторимым, напоминая то шелест Эоловой арфы, то победные раскаты соловья. Звукам, казалось, тесно было в человеческой груди. Вся пылая от счастья и любви, Антония пела и пела одну за другой лучшие свои песни, а Б… играл при этом так, как может играть лишь человек и артист в опьянении высшего блаженства. Креспель купался в наслаждении — а потом вдруг стал задумчив, и сосредоточен, и тих. Наконец он вскочил, прижал Антонию к груди и совсем тихим, глухим голосом попросил:
— Никогда не пой больше, если любишь меня… у меня сердце сжимается… этот страх… такой страх… никогда больше не пой.
«Нет, — говорил советник на другой день доктору Р… — когда во время пения ее румянец вдруг сосредоточился в двух багровых пятнах на бледных щеках, то было уже не глупое фамильное сходство, а нечто иное — то самое, что так страшило меня». Доктор, чье лицо с самого начала разговора выражало глубочайшую озабоченность, ответил: «Происходит ли это от слишком раннего напряжения в пении или от недоброго каприза природы — бог весть, но Антония страдает органическим пороком, угнездившимся в груди, и это именно он придает ее голосу такую удивительную силу и такое необычное, я бы сказал — превозмогающее пределы человеческого голоса, звучание. Но неминуемым следствием этого будет и ранняя смерть, ибо если она не перестанет петь, я не дам ей и полгода срока». Будто тысяча кинжалов перевернулись в сердце Креспеля. Как же так, думалось ему, впервые в его жизни невыразимо прекрасное древо раскинулось над его головою и осенило чудеснейшими цветами его бытие — и вот теперь надо подрубить это древо под самый корень, дабы никогда не смогло оно больше ни зеленеть, ни цвесть! Но решение он принял мгновенно. Он все сказал Антонии, он поставил ее перед выбором: пойти ли за своим женихом, уступить таким образом соблазнам мира и заплатить за это ранней смертью, либо же — коли захочет она даровать отцу на склоне лет долгожданные радость и покой — жить еще долгие годы. Антония, рыдая, упала отцу на грудь, и он, предвидя всю тяжесть последующих дней, не пожелал услышать ничего более внятного. Поговорил он и с женихом, но, хотя тот и уверял, что не дозволит более ни единому звуку слететь с уст Антонии, советник прекрасно понимал, что не сумеет, не сможет Б… устоять против соблазна услышать ее пение — по крайней мере в его собственных ариях. Да и свет, музыкальная публика, будь он даже и осведомлен о болезни Антонии, решительно не оставит своих притязаний, ибо там, где речь заходит о зрелищах, люди эти эгоистичны и черствы. Посему советник вместе с Антонией, никому не сказавшись, спешно покинул Ф. и направился в Г.
Услышав об их отъезде, Б… пришел в отчаяние. Он проследил их путь, нагнал их и одновременно с ними приехал в Г. «Дай мне только раз увидеть его и потом умереть!»— взмолилась Антония. «Умереть? Умереть?»— загремел советник, багровея от гнева, в то время как смертельный холод пронизал его насквозь. Его дочь, единственное существо на пустынной этой земле, пробудившее в нем неведомую дотоле радость жизни и примирившее его с судьбой, рвалась прочь от него, прочь от его сердца! И он пожелал тогда, чтоб ужасное свершилось. Чуть не силою засадил он Б… за рояль, велел Антонии петь, сам с бесшабашной веселостью заиграл на скрипке — так и музицировали они, пока не проступили те зловещие багровые пятна у Антонии на щеках. Тут он оборвал концерт; но когда Б… стал прощаться с Антонией, она вдруг упала без чувств, испустив душераздирающий вопль.
— Я подумал, — так рассказывал мне советник, — что она, как я и предвидел, умерла, и, поскольку уж я взвинтил себя до самого крайнего предела, я оставался совершенно спокоен, ощущая полное согласие с самим собой. Схвативши Б… за плечи — а он, надо признаться, в оцепенении своем стоял баран бараном, — я сказал ему (тут советник впал в свой напевный тон): «Поелику вы, достопочтеннейший маэстро, как это и отвечало вашим желаниям, в самом деле убили свою возлюбленную невесту, можете теперь убираться восвояси — разве что вы будете столь любезны и соизволите чуточку повременить, пока я не всажу вам вот этот отточенный охотничий нож в самое сердце, дабы ваша драгоценная кровь несколько оживила цвет лица моей дочери, который, как вы видите, изрядно поблек. А ну, убирайтесь, да поживее, — ибо я отнюдь не ручаюсь, что не запущу этот проворный ножичек вам в спину!» Наверное, я выглядел несколько жутковато при этих словах, ибо он с воплем беспредельного ужаса вырвался из моих рук, метнулся в дверь и скатился вниз по лестнице…
Когда после бегства Б… советник стал поднимать Антонию, в беспамятстве лежавшую на полу, она с глубоким вздохом открыла глаза, но они тут же снова закрылись — будто в последней предсмертной истоме. И тогда Креспель рухнул подле нее на пол, сотрясаемый бурными, безутешными рыданиями. Призванный домоправительницею врач, осмотрев Антонию, объявил, что это был сильный, но ни в коей мере не опасный приступ; и девушка в самом деле оправилась быстрее, чем советник отваживался надеяться.
С тех пор она прилепилась к Креспелю всей своей любящей и детски доверчивой душой; она разделяла все его наклонности, потакала самым сумасбродным его выдумкам и причудам. Разбирать старые скрипки и составлять новые она тоже ему помогала. «Я совсем не хочу больше петь — я хочу только жить для тебя», — часто с ласковой улыбкой говаривала она отцу, когда кто-нибудь просил ее спеть, а она отказывалась. Советник же, щадя Антонию, старался по возможности не подвергать ее таким испытаниям, и оттого-то он так неохотно бывал с нею в обществе, особенно избегая всяких соприкосновений с музыкой. Он понимал, сколь горька для Антонии необходимость бесповоротно отречься от любимого искусства, коим она владела в таком совершенстве. Когда советник купил ту старинную скрипку, что после была погребена вместе с Антонией, и уж совсем было приготовился разымать ее, Антония бросила на него тоскливый взгляд, а потом тихо спросила умоляющим голосом: «И ее тоже?»
Советник и сам не мог теперь объяснить, какая неведомая сила побудила его оставить скрипку неразъятой и даже однажды заиграть на ней. Едва он извлек из нее первые звуки, как Антония воскликнула радостным голосом: «Ах, да ведь это же я! Я опять запела!» В самом деле, в серебристо-переливчатых звуках инструмента было что-то удивительное, необычное, они будто рождались в человеческой груди. Креспель был растроган до глубины души, он, видимо, стал играть еще вдохновеннее, еще прекраснее, и когда он в смелых виртуозных пассажах переходил с высоких тонов на низкие и обратно, Антония всплескивала руками, хлопала в ладоши и восторженно восклицала: «Ах, это я хорошо сделала! Это я хорошо сделала!»