– Проклят я, проклят!.. Нет мне милосердия… не на что уповать ни в этой, ни в грядущей жизни!.. Одна дорога, в ад, в ад… Ты обречен на вечную погибель, окаянный грешник!
Меня подняли… капелла наполнилась монахами… предо мной стоял приор, высокий, почтенного вида старец. Глядя на меня с неописуемым выражением суровой нежности, он схватил меня за руку, и, казалось, что это преисполненный небесного сострадания святой удерживает над огненной бездной отчаявшегося грешника, готового ринуться в нее.
– Ты болен, брат мой! – сказал приор. – Мы отведем тебя в келью, ты поправишься у нас.
Я целовал его руку, сутану его, я не в состоянии был говорить, и лишь тревожные вздохи выдавали ужасное состояние моей истерзанной души… Меня отвели в трапезную, по знаку приора монахи удалились, и я остался с ним один на один.
– Кажется, брат мой, – начал он, – на тебе лежит тяжкий грех, ибо так может проявляться только глубокое и лишенное малейшей надежды раскаяние в страшном злодеянии. Но велико долготерпение Божье, велико и могущественно заступничество святых, уповай на милость небес… А сперва исповедуй свои грехи; если ты искренне покаешься в них, ты обретешь утешение церкви.
В это миг мне почудилось, что приор – это давний-давний Пилигрим из Святой Липы и что именно он – единственное существо на всем белом свете, пред которым я теперь мог бы раскрыть свою жизнь, полную злодеяний и грехов. Но я не в силах был выговорить ни слова и только пал перед приором ниц. – Я буду в монастырской часовне, – промолвил он торжественным тоном и ушел…
Собравшись с духом, я поспешил за ним: он сидел в исповедальне, и я, не колеблясь ни на мгновенье, исповедался ему во всем, во всем!
Ужасная была наложена на меня приором епитимья. Церковь отталкивала меня прочь, я был изгнан из собраний братии, брошен в монастырский склеп и прозябал там, питаясь безвкусными травами, сваренными на одной воде, бичуя себя и терзая орудиями пыток, до каких только могла додуматься самая изобретательная жестокость; возвышать голос я смел лишь для самообвинений, и я молил со скрежетом зубовным спасти меня от ада, чье пламя уже бушевало у меня в душе. Но когда кровь струилась из бесчисленных ран, когда боль разгоралась несчетными укусами скорпионов и когда, наконец, я падал в изнеможении, а сон милостиво осенял меня своими объятиями, будто немощного ребенка, – о, тогда отовсюду вставали кошмары, предуготовляя мне новые смертные муки.
Вереницей ужасающих картин развертывалась передо мной вся моя жизнь. Я видел приближающуюся ко мне соблазнительно-пышную Евфимию и громко кричал:
– Чего тебе надо от меня, окаянная? Не властен надо мной ад! – Тогда она распахнула передо мной свою одежду, и ужас вечного проклятия обуял меня. Тело ее превратилось в скелет, но в скелете шевелилось и извивалось несметное число змей, и они вытягивали ко мне свои головы с багрово-красными языками. -Прочь от меня!.. Змеи твои жалят мою изъязвленную грудь… алчут насытиться кровью моего сердца… Что ж, пусть я умру… умру… смерть избавит меня от твоей мести! – Так восклицал я, а привидение отвечало воплем:
– Змеи мои могут упиваться кровью твоего сердца… но ты этого не почувствуешь, ибо не в этом твоя мука… мука твоя в тебе самом, и она тебя не умертвит, ибо ты беспрестанно живешь в ней. Мука твоя в сознании совершенного тобой злодеяния, и несть ей конца!..
Потом вставал весь залитый кровью Гермоген, и Евфимия при виде его бежала прочь, а он шумно проносился мимо, указывая рану на шее, зиявшую в виде креста. Я хотел молиться, но чей-то шепот и шорох, отвлекая меня, искажали смысл моих молитв. Люди, с которыми я прежде встречался, являлись мне теперь с уродливыми личинами… Вокруг меня, злорадно хихикая, ползали живые головы на выросших из их ушей ножках кузнечиков… Странные птицы… какие-то вороны с человечьими лицами, с шумом проносились в воздухе… Вот регент из Б. со своей сестрой, она кружилась в каком-то неистовом вальсе под музыку брата, водившего смычком по своей груди, превратившейся в скрипку… Белькампо, с отвратительным лицом ящерицы, мчался прямо на меня, сидя верхом на каком-то мерзком крылатом насекомом, и ловчился завить мне бороду калеными железными щипцами,-это ему не удалось!.. Хоровод становился все исступленнее, все неистовей, призраки все чудней, все диковинней, начиная от крохотного муравья с пляшущими человечьими ножками и кончая длинным-длинным остовом лошади с горящими глазами и чепраком из ее же шкуры, на котором восседал всадник со светящейся свиной головой… Кубок без дна – его панцирь… опрокинутая воронка – его шлем!.. Вся потеха преисподней выплеснулась наружу. Мне послышалось, будто я рассмеялся, но смех этот потряс мне грудь, еще более жгучими стали мои страдания, и еще обильнее кровоточили раны… Но вот впереди замерцал лик женщины, мерзкий сброд рассыпался в стороны… она все ближе!.. Ах!, да это Аврелия!
– Я жива и отныне всецело твоя! – говорит она… Во мне мгновенно оживает злодей… В приступе бешеного вожделения я хватаю ее в свои объятия… силы вмиг возвращаются ко мне, но тут словно раскаленное железо ложится мне на грудь… грубая щетина колет мне глаза, и слышатся раскаты сатанинского хохота:
– А, теперь ты весь, весь мой!..
Я просыпаюсь с криком ужаса и вот уже в безысходном отчаянии полосуя себя бичом с острыми шипами – и с меня потоками льется кровь. Ведь даже греховные сновидения, даже преступные мысли требуют возмездия – удвоенного числа ударов… Наконец прошло время строжайшей епитимьи, наложенной на меня приором, я поднялся наверх из обиталища мертвых, с тем чтобы в самом монастыре, в стоящей поодаль келье и в стороне от братии продолжить труды покаяния. А затем, по мере смягчения епитимьи, мне дозволили посещение церкви и допустили меня в круг братии. Но я никак не мог удовлетвориться одной только низшей степенью покаяния – ежедневным самобичеванием. Я упорно отказывался от лучшей пищи, которую мне стали предлагать, и целыми днями лежал, простершись на холодном мраморном полу, пред образом святой Розалии, а не то жестоко истязал себя в своей одинокой келье, дабы телесными муками заглушить ужасные душевные терзания. Все было тщетно, все те же призраки посещали меня вновь и вновь, порождение тех же мыслей; я свыше выдан был сатане, чтобы он, злобно насмехаясь, пытал меня и соблазнял ко греху. Строгость моего покаяния и невиданное упорство, с которым я предавался ему, бросились в глаза монахам. Они с почтительной робостью взирали на меня, и я слышал, как иные из них шептали: "Да ведь это святой!" Слово это приводило меня в трепет, ибо я живо вспоминал то ужасающее мгновение в капуцинской церкви близ Б., когда я в дерзком безумии крикнул неотступно глядевшему на меня Художнику: "Я святой Антоний!"
Миновал установленный приором срок исправительным карам, а я не переставал терзать себя, хотя все мое существо изнемогало от мук. Взор мой погас, изъязвленное тело казалось окровавленным скелетом, и я так ослабел, что, пролежав на полу больше часа, не в силах был подняться без посторонней помощи. Приор вызвал меня в свою приемную.
– Чувствуешь ли ты, брат мой, что суровым покаянием облегчил свою душу? Небесное утешение снизошло на тебя?