Однако вернемся к нашим жильцам и сопутствующей борьбе за культуру быта. Несмотря на предпринимаемые меры, ситуацию не удалось улучшить до самой войны. К 1940 году жилплощадь на одного горожанина составляла всего 4,5 кв. м. (в 1928 – 5,8 кв. м.) – последствия индустриализации и массового переселения в города. Потом война, которая продолжила разорение жилого фонда. Естественно, читатель шестидесятых годов, читая сочные описания коммуналок, понимая, что они запечатлены еще в тридцатые годы, то есть треть века назад (и за это время Советская власть мало что изменила), теряет веру в светлое будущее. Москва и Питер, законодатели мод советской интеллигенции, переполнены коммуналками, в них живут миллионы людей, которые с содроганием вчитываются в булгаковские строки: «Свет надо тушить за собой в уборной, вот что я вам скажу, Пелагея Петровна, а то мы на выселение на вас подадим!» И понимают: советский коммунальный ад был всегда и, пожалуй, всегда будет.
Или культовые «12 стульев»: «Три тысячи человек должны за десять минут войти в цирк через одни-единственные, открытые только в одной своей половине двери. Остальные десять дверей, специально приспособленных для пропуска больших толп народа, – закрыты. Кто знает, почему они закрыты?..» Интеллигенция знает – виноват «совок», система коллективной безответственности. И подспудно чувствует, что любимые писатели на ее стороне. Один из кумиров интеллигенции народный артист Советского Союза О. Басилашвили в интервью как-то заметил: «”Мастер и Маргарита” – не религиозный, а антисоветский роман, поэтому он очень мне нравится» (10). Бог ты мой, СССР уже нет давно, роль Воланда им блистательно сыграна, а заряд ненависти к «совку» остался. Это какой же мощности заряд был? И когда он заложен?
III
Мало что так возбуждало враждебность в народной (особенно в крестьянской среде) к политике Советской власти, как стиль «управления» и образ жизни местной бюрократической элиты. Мы уже говорили о ее оторванности от народа, нарочитом подчеркивании своего привилегированного положения и энергичном захвате богатств, оставшихся от прежних хозяев страны. Это Корейко таился со своими миллионами, но и советские вожди бессребрениками не были: селились во дворцах и счета немалые (как бы для нужд международного рабочего движения) контролировали.
Начиная с Гражданской войны, операции на теневом рынке осуществлялись и многими рядовыми совслужащими, распродававшими, например, больничное имущество и продукты. Начиная с круп и кончая самым ценным в юной Республике – марлей, которой только в 1919–1920 годах было перепродано спекулянтам 2000 аршин (11). В стране вечного дефицита старые слова быстро приобретали новый смысл. Товары, например, стали не продавать, а «отпускать», а пророку Самуилу, как мы помним, задавали одни и те же вопросы: «Почему в продаже нет животного масла?» Приобретение стало не покупкой, а «отовариванием». Объяснялось это дефицитом и карточками. Характерная деталь, Бендер, отпарывая обивку очередного стула, старается не повредить английский ситец в цветочек. «Такого материала теперь нет, надо его сохранить», – приговаривает Остап, и добавляет: «Товарный голод, ничего не поделаешь». Дефицит порождал панические ожидания, что исчезнет еще что-нибудь, и какой-нибудь слесарь-интеллигент Полесов в три дня вполне мог затолкать Старгород в продовольственный и товарный кризис, когда напуганные граждане раскупали все подряд из местных лавок. В выигрыше всегда те, кто распределяет. Распределяла власть и ее клевреты.
Ситуация мало изменилась с началом политики Большого Скачка. Отголоски карточной системы проскакивают и на страницах «Золотого теленка». Мы впервые видим Васисуалия Лоханкина, когда его жена оставляет ему на столе хлебную карточку. «Лоханкин живо вскочил с дивана, подбежал к столу и с криком: “Спасите!“ – порвал карточку. Варвара испугалась. Ей представился муж, иссохший от голода, с затихшими пульсами и холодными конечностями». Между прочим, так могло и статься: утрата хлебной карточки являлась чудовищной потерей. Это хлеб насущный, тонкости распределения которого между народом и элитой власти не афишировали.
Окинем взглядом и внешний облик послереволюционного гражданина. Встречают-таки по одежке: люди продолжали существовать своими человеческими радостями, хотели любить, нравиться друг другу. Хорошая одежда всегда являлась признаком социального положения. Так в середине 1920-х годов среди жен высокопоставленных советских чиновников особым шиком считалось иметь в своем гардеробе туалет от модельера Надежды Ламановой. Эта художница и дизайнер модной одежды в 1925 году была удостоена «Гран-при» Всемирной выставки в Париже за модель дамского туалета, в котором сочетались новейшие тенденции с русской традицией. Но в целом стремление граждан выглядеть модно и привлекательно подвергалось огромным испытаниям в стране, где купить обыкновенные брюки стало проблемой. Казус «Штанов нет» описан не только в «12 стульях»
[161], но и в прочих печатных источниках – юмористический журнал 1920-х «Смехач» острил, что раньше, мол, было «Облако в штанах»
[162], а теперь, «Штаны в облаках», в смысле их недоступности. Один из самых знаменитых поэтов эпохи О. Мандельштам: «Лишняя пара брюк никогда не заживалась у О. М. (Осипа Мандельштама – К.К.) Всегда находился кто-нибудь, у кого нет и одной. Шкловский тогда тоже принадлежал к однобрючным людям, а его сын Никита уже готовился к такой же судьбе. Однажды мать спросила его, чего бы он пожелал, если б крестная фея, как в сказке, взялась выполнить его желание. Никита ответил без малейшего раздумья: “Чтоб у всех моих товарищей были брюки…”» (13).
Большой доброжелатель Советского Союза Л. Фейхтвангер отмечает: «Если кто-либо, женщина или мужчина, хочет быть хорошо и со вкусом одет, он должен затратить на это много труда, и все же своей цели он никогда вполне не достигнет. Однажды у меня собралось несколько человек, среди них была одна очень хорошо одетая актриса. Хвалили ее платье. “Это я одолжила в театре”, – призналась она» (14). Случались и курьезы. Во время пребывания за границей некоторые актрисы одного известного театра по наивности купили длинные нарядные ночные рубашки и надели их, считая, что это – вечерние платья.
Нечто заграничное и модное в подобных условиях приобретало характер сакральный – как стеклянные бусы для дикаря, и подобное отношение сохранилось на бытовом уровне до самых последних лет режима, немало содействуя его коррозии. «У меня там двоюродная сестра замужем. Недавно прислала мне шелковый платок в заказном письме…», – вдохновенно заливает Бендер о загранице своим легковерным слушателям. В конце романа одетым в импорт триумфатором он появляется в Москве: «Под расстегнутым легким макинтошем виднелся костюм в мельчайшую калейдоскопическую клетку. Брюки спускались водопадом на лаковые туфли. Заграничный вид пассажира дополняла мягкая шляпа, чуть скошенная на лоб». «Заграничный вид» – предмет мечтаний модника на десятилетия вперед и способы преодоления «железного», то есть «шмоточного» занавеса, отделявшего советских людей от прочих европеоидов, придумывались самые фантастические. Так, муж советского министра культуры Е. Фурцевой, будучи послом в Югославии, заказал специальный гипсовый манекен, полностью повторяющий фигуру жены, и таким образом заказывал для нее платья (15).