«Пролетарская власть», которую, правда, таковой с самого начала можно было назвать с большой натяжкой (на самом деле она являлась вполне закономерным итогом развития социальной доктрины дореволюционной «прогрессивной» интеллигенции), быстро выродилась в новое боярство с легкой примесью пролетариата. Советская система должна была либо смириться с частнособственническими инстинктами отдельного человека, либо безжалостно истребить их (по сути, с людьми). Обуржуазивание стало необратимым и заметным уже в сталинское время. Более того, «реакционность» Сталина в глазах правоверных коммунистов состояла как раз в том, что он – пусть и не сразу – но признал значение индивидуальных человеческих потребностей, отступив от доктрины полного социального обобществления. Что не осталось незамеченным его современниками – от Льва Троцкого до, скажем, румынского писателя Панаита Истрати, который предупреждал еще 1929 году: «Если (в СССР) не появятся революционеры, которые снова превратят советскую власть в пролетарскую власть, то придет день, когда слова “коммунист”, “большевик” сделаются в глазах пролетариата еще более одиозными, чем слово “социал-демократ”» (3). То есть – ни шагу навстречу нуждам обыкновенного человека, диктатура пролетариата превыше всего.
В тридцатые годы более широкое вхождение народных масс в управление обеспечивалось принудительным запуском застопорившихся «социальных лифтов» путем массовой резни «красных бояр», что навсегда оставило ожоговый шок в памяти уцелевшей элиты. Да и «генетический материал» народа в эпоху коллективизации и последующей Великой Войны расходовался доктринерами-правителями неумеренно. В конце концов, инстинкт элементарного человеческого самосохранения – и в элите, и в народе – взял верх над чувством пассионарной жертвенности.
Стадо партийцев нового поколения начало осознавать свои корпоративные интересы – поначалу просто выжить. Потом и хорошо выжить. Противоречия между реальной жизнью и пропагандистским враньем с каждым годом все увеличивались, что, в конечном итоге, привело к развалу идеологии социального и справедливого государства. Один из руководителей генерал КГБ Ф. Бобков: «Сначала возникли недоброй памяти “конверты”, которые ввел Сталин. Это были первые привилегии для руководящих работников. А что после Сталина? Шикарные приемы при посещении Хрущевым различных предприятий и регионов, роскошные подношения и «памятные подарки»! По всей стране стали строить сауны, “рыболовные и охотничьи домики”, лесные и приморские особняки – так называемые “госдачи”!.. А потом эти люди поднимались на трибуны и объясняли, как твердо и уверенно ведут страну по ленинскому пути… Поверьте, вовсе не сгоряча или в пылу полемики пишу все это. Анализируя нашу жизнь, располагая достоверной информацией, убедился: по всем коренным вопросам, определяющим нашу жизнь, руководство партии, лишь на словах опиравшееся на ленинское учение, вело страну в противоположную сторону» (4).
Правоверные ринулись было назад, «к истокам», к «хорошему» Ленину. Но и с ленинским учением оказалось не все просто. В. Молотов при первых веяниях перестройки и начинающейся критики Сталина, отмечал: «Сталина топчут для того, чтобы подобраться потом к Ленину. А некоторые уже начинают и Ленина. Мол, Сталин его продолжатель, в каком смысле? В худшем. Ленин начал концлагеря, создал ЧК, а Сталин продолжил…» (5). И по сути – это так: что касательно репрессивной политики государства Иосиф Виссарионович являлся верным учеником и продолжателем дела Владимира Ильича. В остальном оба вождя метались из стороны в сторону, в зависимости от политической ситуации: от «военного коммунизма» к НЭПу, от «мировой революции» к «социализму в одной стране», давая сторонникам и оппонентам авторитетные, но взаимоисключающие ссылки на все случаи жизни.
Если сразу в послесталинское время борьба шла внутри правящей элиты – за общественные симпатии и политическое влияние состязались те или иные группировки с различной степенью задекларированного либерализма либо консерватизма, но не трогающие основ строя, то с выходом на сцену в начале 1960-х недовольных народных масс, показавших свою силу в массовых беспорядках, картина изменилась. Вспышки народного недовольства вдохновили на борьбу те силы, которые осмеливались думать уже о полной смене государственного устройства. Такие силы получали как прямую, так и опосредованную поддержку западных стран, преследовавших свои геополитические интересы в борьбе за мировые ресурсы.
Главную роль в оппозиции режиму стало играть поколение, взращенное в общем тренде антисталинской пропаганды 1950-х – начала 1960-х годов, активная прослойка интеллектуалов, условно названная «шестидесятниками». Причем, большинство из них верило в конструктивную роль «хрущевской оттепели» вполне искренне. Популярный российский политолог и философ А. Панарин писал в 2003 году: «Мы все слишком долго заблуждались в отношении истинной подоплеки этого разоблачения. Мы поверили в то, что присутствуем при благонамеренной попытке исправления “деформаций социализма”. Нам льстило приобщение к неким тайнам власти, ранее тщательно скрываемым от непосвященных, – мы поверили в то, что после известных “разоблачений” и сами в известной мере стали “посвященными”» (25).
Довольно пестрая толпа фрондирующих интеллигентов подробно описана в конце шестидесятых годов в классическом исследовании В. Кормера «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура», где автор пытался проанализировать современное ему состояние умов отечественной интеллигенции. Кормер анализирует пути, предлагаемые «шестидесятниками», и выделяет из них основные направления движения, именуя их «соблазнами»:
1. Соблазн «музыки революции». Существует в своем первозданном виде. Помимо того, что интеллигенция романтизирует прошлое, героику Гражданской войны, походов, она по-прежнему неравнодушна к словам «крушение», «распад», «скоро начнется» и т. д. – для нее по-прежнему это слова-символы.
2. Соблазн «сменовеховский». Это «демократический» соблазн, т. е. вера, что Россия осознала, наконец, идею права, и теперь сравнительно нетрудно претворить эту идею в жизнь.
3. Соблазн социалистический. Этот соблазн постоянно возникает у интеллигента, как искушение поверить, что происшедшее было необходимо.
4. Соблазн, названный военным. Выступает в сложных ситуациях современной жизни, как соблазн квасного патриотизма. Он смыкается в этом качестве с искушениями национал-социализма и русского империализма.
5. Соблазн «оттепельный». Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены. По сравнению с революционным соблазном, он боязливее, сентиментальней. Крушение все же пугает теперешнего интеллигента, но перемен он ждет с нетерпением, и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены.
6. Соблазн технократический, также пока остается самим собою…
«Что же изобретет русская интеллигенция? Чем еще захочет она потешить Дьявола? – вопрошает Кормер. – Для ровного счета ей остался, по-видимому, еще один, последний, седьмой соблазн. Больше одного раза земля уже не вынесет… Но чем бы это ни было, крушение его будет страшно» (6).
Победил соблазн решить все проблемы одним махом, просто разрушив страну. Причем, многие шли на этот шаг осознанно и понимали, что делают. Д. Самойлов: «Демократизация, проведенная до конца, означает развал империи. И этот развал будет неминуемо кровавым» (7). Предвидели и не боялись!