Наблюдавший за процессами Л. Фейхтвангер отмечал: «В первую очередь, конечно, было выдвинуто наиболее примитивное предположение, что обвиняемые под пытками и под угрозой новых, еще худших пыток были вынуждены к признанию. Однако эта выдумка была опровергнута несомненно свежим видом обвиняемых и их общим физическим и умственным состоянием… Людей, стоявших перед судом, никоим образом нельзя было назвать замученными, отчаявшимися существами, представшими перед своим палачом» (100).
Б. Ефимов рассказывает о реакции на сенсационные «откровения» Бухарина в зале суда: «Надо сказать, что Бухарин был школьным товарищем Эренбурга по одной из московских гимназий. Естественно, что Илья Григорьевич охотно поддерживал дружбу со своим одноклассником и тогда, когда тот стал “любимцем партии” и одним из “вождей рабочего класса”. А теперь Эренбург был в ужасе, слушая, как деловито, обстоятельно и довольно красноречиво его друг Бухарин отвечал на вопросы главного обвинителя Вышинского, признаваясь в своей контрреволюционной, изменнической, антисоветской деятельности.
– Что он говорит? Что он говорит? Он с ума сошел… – шептал Эренбург, судорожно хватая меня за локоть. Я только пожимал плечами» (101).
Почему же всё-таки они признавались, почему считали себя виноватыми, и никто не отрицал своей вины? Или, наоборот, никто не настаивал на том, что он считал себя вправе поступать именно так? Оценивая их поведение, можно подумать, что каждым из них владело единственное непреодолимое желание: поскорее умереть. Но это не так. Они отчаянно боролись за жизнь, но, не доказывая свою невиновность, как поступают обвиняемые перед настоящим, беспристрастным, справедливым судом, а лишь стремясь возможно более точно соблюсти уговор со Сталиным: оклеветать себя, восславить его. Иногда рвение подсудимых просто переходило все рамки. В. Молотов даже усматривал в этом элемент саботажа: «Я думаю, что это был метод продолжения борьбы против партии на открытом процессе, настолько много на себя наговорить, чтобы сделать невероятными и другие обвинения» (102). Ну, что ж, в таком случае расчет жертв не сработал.
Публичные процессы вызывали у публики чувство некоторой оторопи – от той готовности всё рассказать и всё признать, которая переходила из показания в показание. Но в целом это выстраивалось в казавшуюся по тем временам довольно стройную и последовательную теорию заговора. Принятая в 1920-х годах схема «революционные народники – предшественники большевиков» (когда террористы-народовольцы признавались прогрессивной силой) официально была заменена другой: «народники – эсеры – троцкистско-бухаринская банда» (народники-реакционеры тормозили развитие пролетарского движения и взрастили террористов-убийц).
Л. Фейхтвангер: «Очень жаль, что в Советском Союзе воспрещается производить в залах суда фотографирование и записи на граммофонные пластинки. Если бы мировому общественному мнению представить не только то, что говорили обвиняемые, но и как они это говорили, их интонации, их лица, то, я думаю, неверящих стало бы гораздо меньше» (103). Американский посол Джозеф Э. Девис сообщал о московских процессах в секретной телеграмме от 17.02.1937 госсекретарю Карделлу Хэллу: «Я беседовал чуть ли не со всеми членами здешнего дипломатического корпуса, и все они, за одним только исключением, держатся мнения, что на процессе было с очевидностью установлено существование политического сообщества и заговора, поставившего себе целью свержение правительства». Он же об А. Вышинском: «Вышинский… спокойный, бесстрастный, рассудительный, искусный и мудрый. Как юрист, я был глубоко удовлетворен и восхищен тем, как он вел это дело» (104).
После разгрома более-менее боеспособных и решительных троцкистов верхушка партии пошла на бойню, как стадо баранов, – вот поразительное качество самозваной советской элиты, храброй лишь по отношению к беззащитным подданным. Между тем, чтобы спастись, часто наоборот нужна лишь смелость защитить хотя бы себя, оказать символическое сопротивление. Например, когда в Москве собрался очередной пленум ЦК партии, на нем нарком иностранных дел М. Литвинов выступил со своей оценкой международного положения. Выступление Литвинова Хозяину явно не понравилось, и он резко его раскритиковал.
– Товарищ Сталин! – неожиданно и дерзко сказал Литвинов. – Что же я, по-вашему – враг народа?
Такого смелого вопроса Сталин явно не ожидал. И, помолчав, медленно ответил:
– Нет, Папаша
[86], врагом народа не считаем. Считаем честным революционером (105).
Другой пример. Рассказывает Хрущев, что на партийном собрании какая-то женщина выступает и говорит, указывая пальцем на партийца по фамилии Медведь
[87]: «Я этого человека не знаю, но по глазам его вижу, что он враг народа». Но Медведь не растерялся и сейчас же парировал: «Я эту женщину, которая сейчас выступила против меня, в первый раз вижу и не знаю ее, но по глазам вижу, что она б. дь» (106). Эта фраза стала известна на всю Украину. Возможно, если бы Медведь стал заунывно доказывать, что он не «враг народа», а честный человек, то навлек бы на себя подозрение.
Разное поведение – разные результаты. Да и тех, кому не удалось спастись, грешно грести под одну гребенку. Были, совершенно очевидно, невиновные, пострадавшие по принципу «лес рубят – щепки летят». А были и те, кто заслужил свое право на топор палача, благословляя и расхваливая его на все лады, пока дело не дошло до них. Присущее массе нынешних сочинений уравнивание совершенно различных людей, погибших в 1930-х годах, означает не только явное упрощение, но и грубое искажение реальности. Те же И. Бабель и М. Кольцов, если уж на то пошло, были гораздо ближе к уничтоженному в 1940-м Н. Ежову, в доме которого они запросто бывали в качестве дорогих гостей, чем к философу П. Флоренскому или поэту О. Мандельштаму.
О Бабеле мы уже говорили, вспомним за Кольцова – влиятельнейшего публициста 1920-х – 1930-х годов. Из номера в номер он выступал на страницах самой влиятельной в стране газеты «Правда» со злободневными фельетонами, очерками и корреспонденциями. Для своих фельетонов он преображался то в таксиста, то в работника ЗАГСа, то в преподавателя русского языка в школе. Одновременно он основал и возглавил крупнейшее Журнально-газетное объединение («ЖУРГАЗ»), в котором задумал и осуществил издание журналов «Огонек», «За рубежом», «Советское фото», «За рулем», «Изобретатель», «Женский журнал» и других, а также сатирического журнала «Чудак». Выходили в «ЖУРГАЗе» и прекрасные книжные серии, как, например, «Жизнь замечательных людей». В какой-то степени образ эрудированного и неглупого редактора Берлиоза Булгаков списал с М. Кольцова, которого, к слову сказать, Михаил Афанасьевич терпеть не мог. Своему приятелю Радлову, на его предложение похлопотать за Булгакова перед Кольцовым, он жестко ответил: «Я тебя умоляю никогда не упоминать моего имени при Кольцове» (107).
Когда началась партийная чистка, Кольцов также оказался в первых рядах, согласившись на публичное обсуждение своей кандидатуры. Его биография обговаривалась всенародно, как пример идеальной советской жизни. Интересно, упоминалось ли при обсуждении, что М. Кольцов начинал карьеру вовсе не в советской прессе и другом «власти рабочих и крестьян» поначалу не числился – наоборот, во время Гражданской войны подвизался в газетах антисоветских? Что, впрочем, ему не помешало позже записать бывших работодателей в смертные враги. М. Кольцов: «У нас, в России, вопрос о “виновниках войны” был решен могуче, величественно и просто. Весь рабочий класс встал против всего другого класса, истинного виновника войны, затеявшего ее, питавшегося ею, – и сломил его вместе с войной. Одной рукой, почти в одно и то же время, были сломлены и повергнуты в прах и сама война, и весь виновный в ней класс. Вопроса об отдельных людях – “виновниках” – у нас не возникало» (108). У пролетариата нет вопроса о вине конкретного человека, виноваты все скопом. Так чего же хотел Михаил Ефимович, когда решался жребий его класса «красных бояр»?