Я познакомилась с Иэном поздней ночью на вечеринке в штаб-квартире «Блерты» на улице Аро. «Блерта» – община кочующих и гастролирующих рок-н-ролльщиков, компания парней, их друзей и жен. Они разъезжали по стране на старом автобусе, который Руффо разрисовал граффити. Иэн Мартинсон только что снял короткометражный фильм для телевидения по стихотворению Алистера Кэмпбелла «Я в ловушке, как и ты», а я написала рецензию для еженедельной газеты. Я была единственной девушкой, которая явилась на вечеринку одна, единственной журналисткой, не-хиппи, единственной младше двадцати одного (все – существенные недостатки), поэтому я была ужасно польщена, что Иэн все время вился около меня. Фейн Флоз катался по ковру, как пьяная многоножка, Бруно Лоуренс отпускал грязные шуточки, не давая вечеринке заглохнуть. Мы с Иэном Мартинсоном разговаривали о новозеландской поэзии.
Около трех часов ночи, пошатываясь, мы побрели ко мне домой, чтобы трахнуться. «Аро», название улицы, означает «любовь» на языке маори. Слова нас оставили, как только мы вышли с вечеринки. Мы были просто двумя людьми, идущими по улице вне своих тел. Мы оба были сильно пьяны, и этот переход – от разговора к сексу – был невозможен, но мы все равно попытались. Мы разделись. Сначала у Иэна не вставал, и это его разозлило, а когда наконец у него получилось, он стал трахать меня, как робот. Он был тяжелый, кровать – старой и скрипучей. Я хотела, чтобы он меня поцеловал. Он отвернулся, отключился, я, возможно, поплакала. В восемь утра он встал не сказав ни слова и оделся. «Наверное, это самое омерзительное Рождество, которое у меня когда-либо было», – пробормотал католик Иэн в дверях.
Шесть недель спустя вышел «Дуглас Уэир» – первая телевизионная драма, произведенная новеньким новозеландский каналом. Авиатора Дугласа Уэира изысканно, блестяще и убедительно играл… Иэн Мартинсон. Сидя тем вечером в своей спальне перед печатной машинкой над рецензией для «Веллингтон Пост», я чувствовала себя Фэй Данауэй, которую Джек Николсон отхлестал по щекам в «Китайском квартале». Я была журналисткой… девушкой… журналисткой… девушкой. Ненависть и чувство униженности нарастали, подступая к горлу, пока я в десяти параграфах пела дифирамбы Иэну Мартинсону. В том году он взял «Лучшего актера».
Этот случай стал основой философии: Искусство превалирует над личным. Подобная философия отлично служит патриархату, и я руководствовалась ею около двадцати лет.
То есть: до встречи с тобой.
11. Девятнадцатого апреля я позвонила тебе из моей квартиры в Ист-Виллидже сначала в десять вечера, затем в час ночи. Тебя не было дома. На следующий вечер я попробовала снова: три звонка с одиннадцати вечера до полуночи по нью-йоркскому времени. Счета за междугородние звонки заполняют пробелы в моем дневнике. На следующий день, в четверг, двадцатого апреля, я уехала из Нью-Йорка в Турман. Ледяной ветер, голые деревья, свинцовые тучи. Первые дни пасхальных каникул. Той ночью с половины десятого до половины двенадцатого по местному времени я набрала твой номер еще четыре раза, но не оставила сообщений. Мой телефонный счет сообщал, что каждому звонку тебе предшествовал отчаянный разговор с Сильвером, который был в Нью-Йорке. Эти звонки длились 6, 19, 1 и 0,5 минут. В тринадцать сорок пять (двадцать два сорок пять у тебя) я набрала твой номер снова. На этот раз линия была занята. Я сидела и курила одну за другой на протяжении двадцати минут. В пять минут третьего звонок прошел, ты поднял трубку, и я наконец до тебя дозвонилась.
12. В фантастическом рассказе (название и автора которого я напрочь забыла) идет речь об объединенной утопическими чувствами группе, которая считала разные виды секса Дарами Инопланетян и сделала групповой секс священным. «Дар прикосновения», «Дар нашептывания». Я убеждена, что получила от тебя «Дар писательства».
13. Шизофреники обладают даром забираться в голову к другим людям. Прямой поток, не задействующий речь. Как робот в «Звездных войнах», который может взломать любой код, просто дотронувшись до механизма, шизофреники могут мгновенно распознать человека: его мысли и желания, его надежды и слабости. Само слово «распознавание» – какое-то шизоидное: оно и глагол, и существительное, разве нет? «Шизофреник… неожиданно для тебя разражается самыми невероятными деталями твоей частной жизни. Ты ни при каких обстоятельствах не мог представить, что это кому-то известно. В самых резких выражениях он рассказывает тебе то, что ты считал абсолютной тайной», – сказал Феликс в интервью Каролине Лори и Витторио Маркетти («Хаософия»). Шизофреники не погружены в себя. Ассоциативно они гиперактивны. Мир мягкий, как библиотека. И шизофреники – самые щедрые исследователи, поскольку эмоционально они прямо там, они не просто формулируют – наблюдают. Они готовы оправдать ожидания распознанного человека. «Шизофреник обладает мгновенным доступом к тебе, – продолжает Феликс. – Он пропускает через себя все связи, образованные между вами, делая их частью своей субъективной системы». Это эмпатия на высочайшем уровне: шизофреник становится провидцем и затем претворяет это видение в становлении. Но в какой момент эмпатия становится растворением?
14. Когда я получила телефонный счет в мае, я была удивлена, что в ту ночь двадцать первого апреля, в ночь нашего самого последнего разговора, мы проговорили восемьдесят минут. Казалось, не больше двадцати.
15. Никто (и менее всего шизофреники, у которых это получается лучше других) не может постоянно жить в этом обостренном состоянии рефлектирующей восприимчивости. Поскольку эмпатия не зависит от их воли, в ней кроются ужасы. Потеря контроля, утечка. Становление кем-то другим или и того хуже: становление ничем, вибрирующим полем между двумя людьми.
«И кто же ты?» – вопрос Брайона Гайсина, заданный с целью высмеять подлинность авторства («С каких это пор слова кому-то принадлежат? Вот уж действительно “твои собственные слова”. И кто же ты?»), становится тем страшнее, чем больше ты над ним размышляешь. Когда до меня дошло, что Сильвер меня не любит, я слегла в Миннеаполисе с болезнью Крона и корчилась от боли на чьем-то диване, с высокой температурой, галлюцинируя, что за моим лицом есть частицы другого. До того, как мне в нос засунули трубки, я знала: «меня» «нигде» «нет»
16. Звонок тебе тем вечером был пыткой, через которую я пообещала себе пройти. «Мне необходимо тебе рассказать, – сказала я, – что я испытала на прошлых выходных в Лос-Анджелесе после встречи с тобой». (С того момента прошло десять дней, и мое тело до сих пор оставалось запертым внутри болезни.) «Если я не расскажу тебе об этом, у меня не останется иного выхода, кроме как ненавидеть тебя всем сердцем, возможно публично».
Ты ответил: «Меня достал твой эмоциональный шантаж».
Но я продолжила и рассказала тебе, как, вернувшись в Нью-Йорк в среду, двенадцатого апреля, я обнаружила три разных типа сыпи на своем теле: сыпь, из-за которой у меня опухли глаза; сыпь на лице и какая-то отдельная сыпь по всему телу.
Ты сказал: «Я тут ни при чем».
Каким-то чудом во вторник вечером, когда я летела в Нью-Йорк, мне удалось избавиться от боли в животе, начавшейся за день до этого в Лос-Анджелесе – тем вечером, когда я позвонила тебе попрощаться, как ты и просил. Расхаживая туда-сюда на крошечном отрезке за кабиной пилота, перекрикиваясь с Сильвером в трубку бортового самолета где-то над Денвером, я забаррикадировалась от очередного приступа болезни Крона, но соматическое тело не приемлет возражений, оно как скоростное шоссе. Откройте дополнительную полосу, и ее мгновенно заполнят. В среду утром я свалилась в слезах с кожными раздражениями, молочницей, циститом. Недуг распространился достаточно, чтобы доктор Блум выписал мне пять отдельных рецептов. Я купила лекарства и уехала в Турман. А сейчас стоит пасмурная Страстная пятница.