– Ну что ж, – сказала Грета, – кажется, мы рассмотрели уже все, что нужно.
Жюстина кивнула. Больше всего на свете ей хотелось просто вернуться в квартиру миссис Нортон и улечься на диван в кабинете, может быть, с мокрой тряпкой поверх глаз. Последние дни выдались такими хлопотными – поезд, паром, опять поезд. Да еще пришлось делить купе с Генрихом Вальдманом и всю дорогу изображать Джастина Фрэнка. Это совсем ее измучило, а по прибытии в Вену у них даже не было времени отдохнуть.
Физически она была сильной, сильнее большинства мужчин. Но есть еще другая сила, скорее сродни выносливости, и в этом, она должна была признать, Мэри ее превосходила. Мэри утром просто встала и пошла, тогда как Жюстина чувствовала себя совершенно разбитой: за время путешествия ее страшно утомили все новые и новые виды, звуки, разговоры и просто постоянное присутствие людей рядом. Даже если эти люди были ей дороги, как Мэри и Диана, после нескольких дней подряд в их обществе у нее начинались головные боли. В Лондоне всегда можно было уйти к себе в мастерскую, порисовать. А здесь укрыться негде, да и некогда. Нужно спасать Люсинду Ван Хельсинг – все остальное должно быть подчинено этой цели. Она это знала; и все же вздохнула и прижалась лбом к оконному стеклу, такому твердому и прохладному. Иногда, волей-неволей призналась она себе, ее одолевала ужасная тоска по дому в Корнуэлле, на берегу моря, где она прожила в одиночестве почти целый век.
Мэри: – Ты правда по этому тоскуешь? По такому одиночеству?
Жюстина: – Это не значит, что я вас всех не люблю. Просто такой у меня характер. Надеюсь, вы понимаете.
Мэри: – Конечно, понимаем. То есть я не уверена, что понимаем до конца, все-таки мы не ты. Я не могу представить себе, как можно прожить в одиночестве сто лет подряд. Но каждому свое.
Диана: – А если бы я жила там с тобой? Тебе ведь хотелось бы, да, Жюстина? Я бы не стала к тебе приставать.
Миссис Пул: – Да уж, все знают, как ты умеешь не приставать. Хоть меня спросите.
Диана: – А вот вас как раз никто не спрашивает.
– Жюстина, с вами все хорошо? – Грета встревоженно смотрела на нее.
– Да… Да, конечно. Мы ведь уже все здесь закончили?
– Если только вам внезапно не пришел в голову план спасения мадемуазель Ван Хельсинг! Нет? Тогда я предлагаю найти наш кэб и вернуться на Принц-Ойген-штрассе.
Жюстина кивнула. Было приятно, что, по крайней мере, выдался случай поговорить по-французски. До сих пор она даже не осознавала, как сильно скучает по родному языку – языку, на котором с ней говорила мама, на котором мадам Франкенштейн учила ее манерам, а Виктор Франкенштейн – наукам, после того как оживил тело Жюстины Мориц. Теперь он вернулся к ней легко и естественно, как дыхание. Говорить и думать на нем было так легко – словно она вернулась в горы Швейцарии и снова вдыхает их прохладный чистый воздух после сырой, тяжелой, пропахшей сажей атмосферы Лондона.
Она спустилась по лестнице вслед за Гретой, перешагнув через пьяного, валявшегося на площадке второго этажа. Они нашли кэб там, где оставили его ждать, – в глухом переулке за несколько кварталов. Вскоре они уже вновь катили по мощеным венским улицам.
По пути Жюстина разглядывала в окно многоквартирные дома и фабрики этой части города. Затем повернулась к Грете.
– Так откуда же ты узнала, где император держит ночью свой носовой платок?
Грета рассмеялась.
– Ночь – самое подходящее время, чтобы его стащить. Как сказала бы вам мадам Нортон, носовой платок императора с его личной меткой может оказаться полезным во многих случаях! Например, если нужно уверить кого-нибудь, что вы его тайная любовница, а значит, в некотором смысле доверенное лицо. Только не думайте, будто я вытащила платок прямо у него из-под головы! Его в это время в постели не было. У служанок есть свои преимущества: в платье горничной можно зайти куда угодно, никто и внимания не обратит. Но, пожалуй, я не стану вам больше ничего рассказывать, Жюстина, хотя я неплохо разбираюсь в людях и вы похожи на человека, которому можно доверить любую секретную информацию. Понимаете, я не хочу злоупотреблять доверием мадам. Она… в общем, она спасла нам жизнь – мне и сестре.
– В самом деле? – переспросила Жюстина. Она не стала спрашивать как. Ей не хотелось а вторгаться в личные тайны Греты… И именно в этом разница между Жюстиной и всеми нами. Мы бы не были столь щепетильны.
Мэри: – Я бы уж точно не стала любопытствовать!
Кэтрин: – Но тебе бы хотелось. Тебя бы удержали только правила приличия.
Беатриче: – Признаюсь, меня бы так и подмывало спросить, хоть это и невежливо.
Кэтрин: – Вот потому-то Жюстина гораздо лучше нас всех.
Жюстина: – Что за нелепость, Кэтрин. У меня столько недостатков. Я и злюсь иногда – сильнее, чем вы думаете, и прощаю не скоро. Когда мы оказались в ловушке в том замке в Штирии, я никак не могла заставить себя простить…
Кэтрин: – Я же сказала, не портите интригу! И вообще, это только доказывает твою доброту: стоит тебе хоть немного отступить от идеала милосердия, как ты немедленно в этом раскаиваешься. Правду сказать, мне кажется, это не слишком разумно с твоей стороны – сколько ни вини себя, это ведь ничего не изменит.
Беатриче: – Но чувство вины может побудить нас в следующий раз поступать более этично. Скажем, один раз причинишь кому-то непоправимое зло, и после этого твердо решишь не вредить больше никому.
Кэтрин: – Ты говоришь о своих отношениях с Кларенсом?
Диана: – А у меня никогда не бывает чувства вины.
Мэри: – Это мы знаем!
Теперь настала очередь Греты смотреть в окно кэба, отвернув лицо от Жюстины. Но часть лица Жюстине было видно, и она казалась задумчивой. В цокоте копыт по мостовой было что-то успокаивающее. Теперь они ехали уже по широким бульварам южной части города, обрамленным деревьями с двух сторон. Жюстина ждала. Скажет ли ей Грета что-нибудь? Если нет, Жюстина, конечно, не станет больше ни о чем спрашивать. Наконец Грета снова повернула лицо к Жюстине, и та встревожилась: не обидела ли она маленькую горничную (или шпионку?), может быть, даже причинила ей какую-то боль? Глаза Греты были полны слез. Она шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной ладони. Затем, словно вспомнив, что она, как-никак, горничная самой мадам Нортон, вытащила из кармана не очень-то чистый платок.
– Наша мама умерла через несколько дней после того, как я родилась, от родильной горячки. Отец у нас был заботливый, только пьяница и вор. Ладно бы еще только воровал – этим он мог бы прожить безбедно, он ведь был из лучших во всей Вене, – или уж пускай бы пил, а от воровства отстал. А он воровал пьяным, и его поймали. В тюрьме он и умер, а нас отдали в приют для сирот и найденышей, в районе Маргаретен. В школу мы никогда не ходили – Ханна еще немного умела читать, а я и этому не выучилась. В этом приюте было… ну, в общем, не лучше и не хуже, чем во многих других, куда спихивают никому не нужных детей. Они надеялись, что голод сделает нас покорными, а если не выходило – тогда розга довершала то, что оказалось не под силу голоду. Кончилось тем, что мы сбежали. Мы почти ничего не знали и не умели, но одному полезному делу отец нас обучил: воровать. Два года мы жили на улице, промышляли карманными кражами и другим воровством. Однажды, когда Ханна тащила бумажник из кармана какого-то особенно шикарно разодетого джентльмена, а я клянчила у него мелочь, чтобы отвлечь, нас поймали. Его слуга как раз догонял его – задержался, пока платил по счету, – ну, и увидел, чем мы занимаемся. К несчастью для нас, джентльмен оказался каким-то важным придворным чином и заявил, что в бумажнике были важные правительственные документы. Обвинил нас в шпионаже и в антиправительственном заговоре. Нас судили и приговорили к повешению за государственную измену. Ханне тогда было тринадцать лет, а мне всего одиннадцать. Мы думали, что нам придется умереть.