– Мы обсудили перо как инструмент писателя. Теперь поговорим о месте. С точки зрения континентальных европейцев, Исландия – некая безлесная каменная глыба, затерянная в студеных северных широтах, где влачат скудное существование триста тысяч человек. На моей памяти Исландия попадала на первые страницы газет и журналов всего четырежды: «тресковые войны» в семидесятые годы прошлого века; саммит Рейгана и Горбачева о контроле стратегических наступательных вооружений; финансово-экономическая катастрофа две тысячи восьмого года и извержение вулкана в две тысячи десятом, когда огромное облако пепла парализовало воздушное сообщение в Европе. Впрочем, любое пространство, как геометрическое, так и политическое, определяется четко очерченными границами. Культура народов Востока поражает воображение многих жителей Запада, а для обитателей южных широт Исландия обладает неотразимой притягательностью, на первый взгляд несопоставимой ни с размерами острова, ни с вкладом исландцев в сокровищницу мировой культуры. Зачарованный этой притягательностью, греческий картограф Пифей, живший примерно в трехсотом году до нашей эры, в знойном солнечном краю на противоположной стороне античного мира, поместил вашу страну на свою карту, назвав ее легендарным островом Туле. Исландия манила и христианских отшельников-ирландцев, бесстрашно бороздивших моря в крошечных лодках-кораклах, и тех, кто в десятом веке бежал от междоусобных распрей в Норвегии. Их потомки создали знаменитые саги. Сэр Джозеф Бэнкс, бесчисленные викторианские естествоиспытатели, под совокупным весом которых затонул бы самый большой драккар, Жюль Верн и даже брат Германа Геринга, замеченный здесь Оденом и Макнисом в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, – все они ощущали притягательность Севера, вашего Севера, и для них, как и для Одена, было «немыслимо не мыслить об Исландии».
В зале Дома литературы загораются светильники, похожие на «летающие тарелки».
– Писатели не творят в вакууме. Мы работаем в физическом пространстве – в каком-нибудь помещении, идеалом которого представляется, например, лакснессовский Глюфрастейн. Однако мы также творим и в некой воображаемой среде. Среди ящиков, сундуков, полок и шкафов, набитых и культурным сором, и культурными сокровищами: детскими потешками и колыбельными, мифами и легендами, сказками и баснями – всем тем, что Толкин именовал «компостной кучей», – и всяким личным барахлом: любимыми с детства телепередачами, детскими представлениями о мире, родительскими рассказами, забавным лепетом своих детей и, самое важное, картами. Воображаемыми, мысленными, с четко очерченными границами. А для Одена, как и для многих из нас, самое интересное и увлекательное – это кромки карт…
Холли собирается вернуться в Рай через несколько недель, а с июня живет здесь, в скромно обставленной, просторной и чистенькой съемной квартире: ореховые полы, кремовые стены, из окна вид на калейдоскоп разноцветных крыш у чернильно-черного залива. Точки уличных фонарей в северных сумерках вспыхивают ярче, краски дня меркнут; три круизных лайнера в гавани переливаются огнями, будто три плавучих Лас-Вегаса. На том берегу залива полнеба закрывает длинная, похожая на кита гора, но толком разглядеть ее не удается из-за низкой облачности. Эрвар говорит, что гора называется Эсья, но сам он на нее пока не взбирался, потому что она «вроде как прямо тут, за порогом». Я отчаянно борюсь с неотвязным желанием переехать сюда; неотвязным потому, что оно абсолютно нереалистично: я не вынесу зимы, когда световой день длится не более трех часов. Холли, Ифа, Эрвар и я ужинаем вегетарианской мусакой, выпиваем пару бутылок вина. Меня расспрашивают о моей поездке по Исландии. Ифа рассказывает, как летом работала в археологической экспедиции под Эийльсстадиром, на раскопках поселения десятого века; пытается втянуть дружелюбного молчуна Эрвара в разговор о генетическом картировании всего населения Исландии.
– У восьмидесяти женщин обнаружили ДНК американских индейцев, – говорит Эрвар. – Бесспорное доказательство того, что Винланд из саг – не вымысел, а историческая правда. По женской линии также очень много носителей ирландской ДНК.
Ифа упоминает о мобильном приложении, с помощью которого каждый исландец может узнать, в каких родственных отношениях он состоит с любым из своих соотечественников.
– Очень своевременно, правда? – Она ласково касается руки Эрвара. – Чтобы не маяться наутро, мол, уж не переспал ли я со своей близкой родственницей.
Бедняга краснеет и бормочет что-то о начале концерта. Ифа поясняет, что в Рейкьявике все молодые люди участвуют в каких-нибудь музыкальных группах. Ифа с Эрваром собираются уходить и желают мне bon voyage
[90], потому что рано утром я уезжаю. Ифа по-родственному обнимает меня, а Эрвар крепко пожимает мне руку и в последний момент вспоминает, что принес «Сушеные эмбрионы», чтобы взять у меня автограф. Пока Эрвар шнурует ботинки, я пытаюсь придумать что-нибудь остроумное на память о встрече, но ничего путного так и не придумывается.
«Эрвару от Криспина с наилучшими пожеланиями».
Я старательно оттачивал остроумие с тех самых пор, как написал роман «Ванда маслом».
Но как только на все становится наплевать, возникает ощущение небывалой свободы.
Я болтаю ложечкой в чашке, листики мяты кружат, как ярко-зеленые рыбки в чайном водовороте.
– Последним гвоздем в гроб наших с Кармен отношений стала Венеция, – говорю я Холли. – Если я никогда больше не увижу этого города, то умру счастливым.
Холли недоуменно произносит:
– А мне Венеция показалась такой романтичной…
– В том-то и беда! Это же просто невыносимо – красоты до хрена! Юэн Райс называет Венецию «столицей разводов» – и действие одной из лучших своих книг переносит именно туда. Это книга о разводе. В Венеции человеческая натура раскрывается с самой худшей стороны – ты наживаешься на других, а они наживаются за твой счет. Черт меня дернул сделать подобное замечание, когда Кармен зачем-то купила дурацкий дорогущий зонтик, – ну, я такие вещи говорю по двадцать раз на дню, на них не стоит обращать внимания, а она на меня покосилась, мол, на этого старого брюзгу я трачу последние годы своей молодости – и пошла себе через площадь Святого Марка. Одна, естественно.
– Что ж, – нейтральным тоном замечает Холли, – у всех бывают плохие дни…
– Для меня это было своего рода откровением, как у Джойса, – ну, это сейчас я так считаю. Нет, я ее не виню. Ни за то, что она на меня досадовала, ни за то, что она меня бросила. Когда ей будет столько лет, сколько мне сейчас, мне уже стукнет шестьдесят восемь. Любовь, может, и слепа, но совместная жизнь – самый современный рентгеновский аппарат. На следующий день мы порознь бродили по музеям, в аэропорту она сказала: «Береги себя», а когда я приехал домой, в электронной почте меня уже ждало прощальное письмецо. В общем, все довольно предсказуемо. Печальный опыт развода имелся и у меня, и у нее, одного раза вполне достаточно. Мы сошлись на том, что останемся друзьями, будем обмениваться поздравительными открытками на Рождество, вспоминать друг о друге без злобы и вряд ли снова увидимся.