Птицы щебечут, порхают в полосах солнечного света.
Вот и поговорили, мысленно произносит Осима, Невидимый и Насмешливый.
Я опускаюсь на пенек, где только что сидела голубая сойка. Начало положено.
4 апреля
– Для меня это любимейшее блюдо в меню, голубушка! – Нестор ставит передо мной тарелку. – Люди приходят, садятся за стол, видят название «вегетарианская мусака» и думают: если в мусаке нет мяса, то это не мусака – и заказывают стейк, свиную грудинку, бараньи отбивные, не понимая, чего себя лишают. Вот. Пробуйте. Это рецепт моей матушки, да храни Господь ее душу. Эх, не женщина была – огонь! Морпехи, ниндзя, мафиози по сравнению с матерью-гречанкой – просто слепые котята. Вон она, в рамочке над кассой. – Он указывает на фотографию седовласого матриарха. – Это кафе – ее рук дело. И она же изобрела вегетарианскую мусаку, когда Муссолини вторгся в Грецию и перестрелял всех овец, кроликов и даже собак. Маме пришлось – как правильно? – импровизировать, да? Она мариновала баклажаны в красном вине. Отваривала чечевицу, долго-долго. Тушила грибы в соевом соусе – уже когда приехала в Нью-Йорк. Получается вкуснее мяса. И в белый соус обязательно сливочное масло, крахмал и сливки. И много-много паприки. Для остроты. Приятного аппетита, голубушка. – Он подает мне стакан водопроводной воды, в котором позвякивают кусочки льда. – Но только непременно оставьте место для десерта. Вы слишком худенькая.
– Худенькая? – Я поглаживаю себя по животу. – Вот уж худоба у меня беспокойства точно не вызывает.
Нестор отходит, его ловко огибают стремительные молодые официанты. Поддеваю вилкой баклажан и побольше белого соуса, заодно накалываю и гриб, отправляю в рот. Вкус – кровь воспоминаний, и я мысленно переношусь в 1969 год, когда Юй Леон Маринус преподавал в нескольких кварталах отсюда, а Старый Нестор был Молодым Нестором, и седовласая женщина с обрамленной фотографии, узнав, что китаец, говорящий по-гречески, еще и настоящий доктор, ставила меня в пример своим сыновьям как воплощение Американской мечты. Всякий раз, когда я заказывал кофе, она угощала меня пахлавой, а приходил я сюда очень часто. Мне хочется спросить у Нестора, когда она умерла, но подобное любопытство может вызвать ненужные подозрения. Я открываю в планшете сегодняшний номер «Нью-Йорк таймс», нахожу кроссворд. Но это не помогает.
Я все думаю и думаю об Эстер Литтл…
В 1871 году Пабло Антею Маринусу исполнилось сорок. Гены, доставшиеся ему от отца-каталонца, позволяли ему сойти за испанца, и он нанялся судовым врачом на старенький американский клипер «Пророчица», который отправлялся из Рио-де-Жанейро в Батавию, столицу голландской Ост-Индии, через Кейптаун. Невзирая на тайфун ветхозаветной ярости и мощи, эпидемию сыпного тифа, погубившую десяток матросов, и схватку с корсарами у берегов Панайтана, мы дотащились до Батавии как раз к Рождеству. За восемьдесят лет до того здесь побывал Лукас Маринус; малярийный военный гарнизон теперь превратился в малярийный город. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Я совершал вылазки вглубь страны, собирал образцы растений вокруг Бейтензорга, но жестокость, с которой европейцы обращались с местными жителями, мешала мне наслаждаться яванской флорой, так что я не стал сокрушаться, когда в январе «Пророчица» снялась с якоря и направилась в недавно основанную английскую колонию на реке Суон в Западной Австралии. За всю свою метажизнь я еще ни разу не бывал на южном континенте и, когда капитан сообщил, что мы недели на три задержимся во Фримантле для кренгования, отправился на две недели в топи Бичер-Пойнт. Меня сопровождал услужливый местный проводник по имени Калеб Уоррен и его многострадальный мул. До начала золотой лихорадки 1890-х годов Перт был поселением из нескольких сотен деревянных домов; спустя час мы с Уорреном оказались в дикой глуши, на еле заметной тропе, вьющейся по первозданному ландшафту, где тысячелетиями не ступала нога человека. Когда тропа стала воображаемой, Калеб Уоррен помрачнел и стал чрезвычайно молчаливым. В наши дни ему бы поставили диагноз «биполярное расстройство». Мы шли по заросшим кустами холмам, по заболоченным оврагам, вдоль ручьев с соленой водой, по рощицам каяпутовых деревьев. Мне очень нравилось путешествие. Седьмого февраля 1872 года в моем альбоме появились зарисовки шести разновидностей лягушек, описание бандикута, набросок королевской колпицы и вполне сносная акварель залива Джервойс. Спустилась ночь; мы сделали привал в скалах, на вершине невысокого утеса. Я спросил проводника, не явятся ли аборигены на свет нашего костра. Калеб Уоррен похлопал по прикладу винтовки и заявил: «Пусть только попробуют, сволочи! Мы будем наготове». Пабло Антей писал в путевом дневнике об океанском прибое, обрушивающем на берег фонтаны брызг, и о вавилонском смешении звуков: жужжание и трескотня насекомых, отрывистое тявканье местных млекопитающих и птичьи крики. Мы поужинали бушменскими лепешками, кровяной колбасой и бобами. Проводник пил ром, как воду, и на все вопросы отвечал одинаково: «А фиг его знает». Стало ясно, что наутро не мешало бы разобраться с Уорреном. Я смотрел на звезды и думал о других жизнях. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я заметил, что крошечная мышка, пробежав по руке Уоррена, взбирается на прутик, служивший шампуром для жарки колбасы. Я не вводил этого человека в хиатус. Глаза Уоррена были открыты, но он не шевельнулся…
…когда четыре высоких аборигена с охотничьими копьями выскользнули из-за скал в круг света, отбрасываемого костром. Тощая собака с куцым хвостом настороженно принюхивалась. Я встал, не зная, то ли убежать, то ли заговорить с ними, то ли пригрозить им ножом, то ли прибегнуть к эгрессии. Гости не обратили внимания на Калеба Уоррена, по-прежнему пребывавшего в полном оцепенении. Одежда босоногих аборигенов являла собой странную смесь набедренных повязок, нюнгарских накидок из шкур и рубашек со штанами, позаимствованных у поселенцев. У одного в носу торчала кость, а ритуальные шрамы покрывали все лица и тела. Это были воины – такое понятно сразу, вне зависимости от костюмов, эпохи и обстановки. Я поднял руки вверх, показывая, что у меня нет оружия, но намерений аборигенов не понимал. Эгрессия в те времена занимала у меня от десяти до пятнадцати секунд – гораздо больше, чем потребовалось бы четверым копьеносцам, чтобы покончить с перипатетическим существованием Пабло Антея, а смерть от копья быстрая, но очень неприятная. Затем в круг света ступила бледная костлявая женщина. Волосы у нее были стянуты в хвост, а одета она была в бесформенный балахон, из тех, что раздавали миссионеры, столкнувшиеся с необходимостью прикрыть наготу аборигенов. Ее возраст не поддавался определению. Странной раскачивающейся походкой она приблизилась ко мне и окинула меня критическим взглядом, будто выставленную на продажу лошадь.
– Не дергайся. Если бы мы хотели вас убить, то давно бы прикончили.
– Ты говоришь по-английски, – вырвалось у меня.
– Отец меня учил.
Она что-то сказала воинам на языке, который, как я потом узнал, назывался ньюнга, и села на камень у огня. Один из воинов взял у Калеба прутик с куском колбасы, понюхал и осторожно куснул раз, потом другой.