Сколько горьких сожалений, обличений и разоблачений, сколько яду и негодования, какие потоки грязи вылиты были потом на “общего мужа Николашеньку”, сколько страниц исписано, сколько жалоб произнесено! Какие громы и молнии полетели в его голову, каких проклятий он удостоился! Не хочется приводить их здесь, они никого не украшают. И, соответственно, некоторое количество добрых слов выпало на долю непослушному “Саньке”: в телефонных разговорах Н.Я. благодарила его не только за хранение Архива, но за проявленную им предусмотрительность, упомянула о том с одобрением и в “Третьей книге”, и в одном из писем к Харджиеву. Впрочем, без лукавства и здесь не обошлось: “Он [Ивич] передал бумаги по моей просьбе Харджиеву, взяв с него расписку”
[147]. Архивную опись Н.Я. упорно называет “распиской”, хотя ей ли не знать, что в их кругу брать расписки почиталось дурным тоном и что “Санька” этого-то как раз старался и сумел избежать; столь же упорно не упоминает она о том, что Архив был передан не в частные руки, а в Комиссию по литературному наследству поэта, а уж Николаю Ивановичу Харджиеву бумаги препроводил ее родной брат, Евгений Яковлевич Хазин, секретарь комиссии.
Ныне, когда из участников этих споров никого не осталось в нашем мире, когда истлели знамена, под которыми они сражались, рассыпались в прах их копья, исчезла с карты мира империя, погубившая поэта и тщетно охотившаяся за его стихами, когда трудами таких текстологов, как Сергей Василенко, Александр Мец, Павел Нерлер, канонические тексты стихов Осипа Мандельштама восстановлены, когда скрупулезно собраны все варианты и разночтения, остались в живых только рукописи, которые, как известно, не горят.
“Воспоминания” и “Вторая книга”
Обида отца на Надежду Яковлевну понемногу угасла. В последние годы они виделись редко – старость, болезни, – но по телефону разговаривали. Надежда Яковлевна прислала отцу машинописный экземпляр “Воспоминаний”, он нашел там пропасть мелких (и не мелких) неточностей, искажений, несправедливых обвинений – перечень их занимал несколько страниц. Я отвезла Надежде Яковлевне замечания отца, но она воспользовалась для окончательной редакции лишь небольшой их частью.
Когда книга в середине шестидесятых появилась в самиздате, она мгновенно стала бестселлером. На московских кухнях “Воспоминания” Надежды Мандельштам бурно обсуждались и обильно цитировались. Большая часть читателей находилась в полном восторге от книги. Тогдашнюю молодежь, мало что знавшую о нашей истории и еще меньше – об Осипе Мандельштаме, тут поражало все: и факты, и оценки, и точка зрения автора, свободная от косности зашоренной официальной советской литературы, на которой воспитывалось то поколение. Людям старшего возраста кое-какие факты были известны, но и на них “Воспоминания” произвели самое сильное впечатление. Те, кто худо-бедно уживался с советской властью, со смешанным чувством ужаса и восхищения узнавали о возможности иного выбора, подвиге последовательного тайного противостояния. Те, кто десятью годами раньше вернулся из лагерей и ссылок, радовались, что вдове поэта не пришлось разделить их судьбу.
Трудно переоценить роль, выпавшую на долю “Воспоминаний” за пределами нашей страны: на многие годы эта книга стала пособием по советологии, учебником и справочником для желающих понять неразрешимую загадку нашего существования.
В хоре восторгов замечания о том, что в книге много неточностей, что иные оценки несправедливы, а некоторые события, пристрастно изложенные, предстают в искаженном виде, звучали мало приличным диссонансом. Общественное мнение безжалостно пресекало неуместные высказывания (мне, помнится, сильно доставалось за каждую – самую почтительную и робкую – попытку сомневаться в объективности автора).
После выхода (речь, разумеется, идет о “публикации” в самиздате) “Второй книги” положение изменилось. Время действия было ближе к читателям, вершины, на которые им предлагалось подняться, доступнее. Круг действующих лиц “Второй книги” весьма широк, кое-кого читатели знали по литературной или общественной деятельности, многие факты и обстоятельства были знакомы хотя бы понаслышке. Появилась возможность составить свое мнение о том, насколько объективны или необъективны выводы и оценки Надежды Мандельштам. Голос критиков стал слышнее, общественное мнение засомневалось. Читательские конференции на кухнях, проходившие доселе на одной ноте – безудержного восторга и захлеба, стали прерываться горестными паузами. Помню одно из таких, в нем участвовал Лев Копелев, друживший с Н.Я. В свое время он бурно приветствовал ее первую книгу, а на вопросы о второй отвечал нехотя и с несвойственной ему уклончивостью, не в силах хвалить, не желая осудить: верность дружбе и верность литературе боролись в его душе.
В наши дни мы воспринимаем “Воспоминания”, “Вторую” и “Третью” книги спокойнее: мемуары Надежды Мандельштам – не ученые труды, это очень личные, тенденциозные, очень женские книги. Они писаны в эпоху моральной вседозволенности, неслыханного падения ценности слова, в годы, когда ложь стала нормой – на беду, даже враги системы не всегда защищены от ее влияния: зараза въедается в души. В глубоко антисоветском сочинении мы обнаруживаем следы советского мышления, приемы советской печати: бездоказательные осуждения, непроверенные факты, неуважение к чужой репутации, пренебрежение добрым именем другого. К чести Надежды Яковлевны, она отдавала себе отчет в том, что такая опасность существует: “Такая жизнь даром не сходит. Все мы стали психически сдвинутыми, чуть-чуть не в норме <…> подозрительными, залгавшимися, запутавшимися <…> Годятся ли такие, как мы, в свидетели? Ведь в программу уничтожения входило и искоренение свидетелей”
[148].
В ее книгах, страстных и пристрастных, подлинные факты и несправедливые подозрения, четкие воспоминания и ошибки памяти сплетены так тесно, что распутывать их – нелегкая задача для комментаторов.
В последние годы жизни Надежда Яковлевна в беседах с моим отцом не раз возвращалась к тому, как и почему забрала Архив. Не то чтобы извинялась, но – хотела объясниться, благодарила за список автографов. Отец, не вполне переживший эту историю, разговора не поддерживал, благодарности пропускал мимо ушей.
А я – я ее навещала. У нее был типичный для тех лет Салон-на-Кухне, причем не фигурально, а в прямом смысле слова: на кухне. Кухонные разговоры с непременным чтением стихов, проклятиями в адрес советской власти под выпивку с традиционными тостами “За успех нашего безнадежного дела” и “Чтоб они сдохли” – это был жанр, форма общественной жизни и сопротивления режиму (режиму было наплевать, а нам служило имитацией свободомыслия), необязательно соотносившейся с местом действия. На моей памяти “кухонные разговоры” велись и в более просторных помещениях, иной раз даже в элегантных гостиных, а то и в захламленных студиях художников или, зимой, на промерзшей даче чьих-то состоятельных родителей. Но у Надежды Яковлевны, в однокомнатной квартирке, гости и впрямь помещались на кухне: кто явился пораньше, устраивался поближе к хозяйке на диванчике у стены, остальные утрамбовывались вокруг стола, на стульях по углам, впритык к окошку, привалившись к притолоке у дверей в комнату. Хотя для входа требовалось знать “пароль” (звонить в дверь условным знаком), публика собиралась не всегда однородная и не все журфиксы получались интересными: среди литературных бесед много помещалось и поминалось личного, в основном – личного в данный момент отсутствующих. Из содержательных на мою долю выпало обсуждение идеи переселения в Израиль – Надежда Яковлевна в такую возможность играла некоторое время и играла всерьез. Слушали ее почтительно, житейских вопросов не задавали, только Миша Поливанов позволил себе осведомиться: