Своеволие, отчасти изначально заложенное в характере Надежды Хазиной (вспоминая себя в раннем детстве, она пишет: “Посреди <…> семейного шума бегало маленькое вздорное существо, <…> фыркало и капризничало”
[153]), отчасти воспитанное в ней старшими братьями, вечно обижавшими “рыжика”, в конце концов сослужило ей добрую службу. Своеволие позволяло ей всегда поступать так, как она хотела или считала нужным, не оглядываясь на “приличия”, правила “хорошего тона” и многочисленные табу, опутывавшие каждого российского интеллигента. Своеволие помогало ей сохранять иммунитет к любым видам внушения, пропаганды. Своеволие дало ей силы не идти на компромисс с властью и всегда, неуклонно видеть в ней врага – такой последовательностью не могли бы похвастаться ни Осип Мандельштам, ни Борис Пастернак, которые все-таки пытались вести с властью диалог, а иногда поддавались желанию почувствовать себя “своими” в чуждом и враждебном мире.
Но своеволие не раз толкало Надежду Мандельштам на искажение истины – примерами пестрят ее книги. Тут прослеживается своя система: все характеристики снижены на порядок. Может показаться, что, прожившая жизнь мужественную и трагическую, Надежда Яковлевна сводит счеты с теми, чья жизнь была чуть менее трагична и лишена героизма. Думаю, дело обстоит иначе. Надежде Мандельштам ничего не стоит возвести напраслину, но не по злому умыслу, а дабы не нарушать стройность творимой ею концепции. Общее для нее притягательнее частного. Она дает в своих книгах точный, достоверный портрет эпохи, страны, общества и – чудовищно искаженные портреты отдельных лиц, неверные, небрежные описания конкретных событий. Мелочи не интересны ей: она живет в других масштабах.
Мы подробно остановились на рассказе Надежды Яковлевны о том, как архив поэта был передан в нашу семью. Сообщение состоит из трех реалий: когда? кем? кому? В трех реалиях допущены три ошибки: указаны две разные даты, названы два различных лица, передавших архив, и два лица, принявших архив. Удивляют не ошибки – от них никто не застрахован, особенно мемуаристы. Удивляет отношение к ошибкам: автор не дает себе труда исправить или объяснить их, дабы хоть как-то свести концы с концами. Когда мой отец по ее просьбе прочел рукопись “Воспоминаний”, он составил перечень замеченных им неточностей и передал ей. Надежда Яковлевна не согласилась и не возразила – она просто не обратила внимания: мелкие фактические ошибки, подробности, детали не имели для нее самостоятельного значения.
А что такое текстология? Только факты, только подробности, только детали. Точность и еще раз точность. Царство мелочей.
К факту Надежда Мандельштам относится как писатель, а не как исследователь. Факт, деталь – вещь второстепенная, их самодовлеющая ценность сомнительна, их дело – служить общей задаче. Тут она идет на очень большие жертвы: “ради красного словца не пожалеет родного отца” (или родной матери). “У матери была особая теория воспитания: детей надо баловать до одурения <…> и еще средство против капризов – предупреждать желания, чтобы и выдумать ничего не могли… Я помню игру в неразменный рубль (по Лескову). Она насадила в экипаж кучу девчонок и каждой дала по рублю. Мы ездили по лавкам – кондитерским и игрушечным – и покупали, что вздумается, и каждый раз в сдаче возвращался этот заколдованный рубль. Иногда мы складывались – тогда возвращался не рубль, а все заплаченные рубли… На то, что мать шепталась с кассиршами, мы не обращали внимания…” – рассказывает Надежда Мандельштам в очерке “Семья”, любуясь щедростью матери. А в очерке “Отец” припечатывает: “Мать была патологически скупа”
[154]. Речь идет все о той же Вере Яковлевне Хазиной, но – изменилась задача автора – изменился характер персонажа: когда надо создать картину радостного детства, мать играет там роль щедрой волшебницы, когда требуется оттенить барственные повадки отца – превращается в свою противоположность. Реальность – всего лишь основа для творческой работы писателя, но допустимы ли подобные вольности в мемуарах и в документальной прозе?
У Надежды Мандельштам есть все данные, необходимые писателю: яркая фантазия, проявлявшаяся не только в литературе, но и в жизни (“«Наденька – фантазерка», – говаривала Анна Андреевна”, – вспоминает Эмма Григорьевна Герштейн
[155]); дар слова; литературный вкус; страстность и пристрастность, сугубо личное отношение к людям и событиям; умение любить и ненавидеть; стремление внушить свою точку зрения и свой взгляд на вещи.
Но хранитель творческого наследия – это совсем другая профессия. Она требует совершенно других качеств, во многом противоположных: фантазия ему вредна; литературный вкус может помешать, соблазняя уделять больше внимания тому, что кажется особенно ценным, за счет менее дорогих произведений; любовь, ненависть, стремление навязать свою точку зрения ему приходится в себе подавлять, а о страстности и пристрастности хранителя говорить вообще неуместно. Хранитель по определению – фигура второго плана. Надежда Мандельштам по складу характера – первого.
Она умела играть вторые роли, когда игра того стоила: мой отец вспоминал, что в присутствии Осипа Эмильевича “Наденька сидела смирно и помалкивала”. Но когда пришла пора, она выступила на авансцену с присущей ей безоглядной решительностью. “Наденька произвела себя во вдовы”, – заметил по этому поводу мой отец.
Надежда Мандельштам писателем была по призванию, а хранителем по долгу, по обязанности – еще одно насилие над личностью, на которое обрекло ее уродливое время. Она стала писателем, автором незаурядных книг, как скоро смогла сбросить тяжкую ношу долга – необходимость держать в памяти и в списках полное собрание сочинений своего покойного мужа. Она была их единственной законной владелицей, но в королевстве, полученном в наследство, претендовала на роль абсолютного монарха. Не попробовать ли нам ввести парламент и взять на себя его функции?.. Не без трепета решаюсь произнести крамольные слова: склоняя голову перед подвигом вдовы-хранительницы, подумаем о качестве хранения.
Корпус, о котором идет речь, несет информацию не только о дополнениях и исправлениях “архивного” и “мнемонического” происхождения, но и о попытках редактуры, о выборе – без оговорок и объяснений – окончательного варианта текстов, о формировании “книг” и “циклов”.
Не наше дело раздавать награды и выставлять отметки по поведению, не нам рассуждать о том, кто и на что имел право – ибо мы-то уж точно не имеем права об этом судить. Наша забота – отличать волю и выбор поэта от воли и выбора его вдовы, а достоверную правку – от произвольной. Для этого у нас есть инструмент: наше ремесло, азбука литературоведения. Каждый спорный случай, каждое исправление следует анализировать в контексте поэтики Осипа Мандельштама данного периода – думается, это наиболее надежный способ если не обрести истину, то хоть приблизиться к ней.
Дело не только в том, что Осип Мандельштам, пользуясь выражением Анны Ахматовой, обошелся без изобретения Гутенберга; что стихи его бесконтрольно распространялись в списках; что автографы погибли в недрах Лубянки, были сожжены в минуту опасности или слабости хранителями, отобраны при обысках у читателей и почитателей, что каждый из переписчиков мог ошибиться, а то и “улучшить” текст на свой вкус – такова судьба народных песен и былин… Осип Мандельштам – самый многовариантный поэт в истории русской словесности – тому свидетельство его “двойчатки” и “тройчатки” и то, что он сам читал свои стихи в разных редакциях. Многовариантность – часть его поэтики, принципиальное открытие Осипа Мандельштама. Он возвел в закон право черновика на самостоятельную жизнь – новшество революционного масштаба. Он закрепил право поэта не ограничивать работу воображения и развитие образа одним-единственным вариантом, право идти по разным дорогам, возвращаясь к исходной точке, строить различные здания из одних и тех же кирпичей – независимо существующие стихотворения, в которых повторяются слова, строки, целые строфы.