Тем не менее обещание, данное Горьким, оказалось выполненным, надежда, которую он заронил: “Здесь [в Москве] надо служить, а у нас [в Петрограде] можно еще писать”
[206] осуществилась, – в Питере за двадцать месяцев, там проведенных, явились на свет более сорока стихотворений, одно замечательнее другого. В августе 1921-го – года не прошло со дня переезда – был Ходасевич, по собственным его словам, “стихами богат: <…> больше двух десятков новых, еще нигде не напечатанных, писанных в июне-июле”. Называет он это в письме Владимиру Лидину “запой стихотворный” и предрекает: “До конца сентября напишу еще, потому что запой, чувствую, вовсе еще не кончился. Мне сейчас очень пишется – и по-моему, не плохо”
[207].
В Питере существовала среда, которую В.Ф., пусть с оговорками и с присущим ему скептицизмом, все-таки ставил выше московской, там бурлила литературная жизнь, а Ходасевич даже географически – как насельник Дома искусств – оказался в самом сердце ее. Он тут в чести: поздним зимним вечером его могут поднять с постели и повести читать стихи, как случилось 19 января 1921 года
[208]; его стихотворения появляются в первом номере журнала “Дом Искусств”, он участвует в собрании Цеха поэтов и печатается в журнале Цеха “Новый Гиперборей”; в дни пушкинских торжеств дважды произносит свою знаменитую речь о Пушкине – на мой взгляд, по значению, глубине, прозорливости и роли в русской культуре и, наконец, по эмоциональной насыщенности не уступающую еще более знаменитой Пушкинской речи Александра Блока.
Вид из “комнаты круглой моей”, как именует ее в “Балладе” Ходасевич, описан не только в стихах: в архиве моего отца хранится рукописная страничка почерком Владислава Ходасевича, незаконченный отрывок, озаглавленный “Окно на Невский”. Текст не совпадает с появившейся под тем же названием статьей, написанной Ходасевичем для “Лирического круга” и опубликованной в Москве в 1922 году, для которой пригодилось лишь заглавие наброска (в поэтическом и, добавим, прозаическом хозяйстве Ходасевича, равно как и в описанном им “Поэтическом хозяйстве Пушкина” находилось применение каждой удачной строке).
Наброску предпослан эпиграф “Мы ведь только играем в предположения, как другие играют в кости. Красинский
[209]”.
Вот его текст:
Окно на Невский
Всякий, кто входит в мою комнату, говорит: “Какой от вас вид чудесный!” И правда: хороший вид. Прямо под окном (оно угловое) – мост через Мойку, вправо уходят высокие тополя, сквозь которые стекленеет вода, а прямо, вдаль, виден Невский до самого Государственного Издательства, увенчанного неуклюжим куполом и стеклянным шаром, точно пустой головой (унылая выдумка блаженной памяти Зингера). Невский просторен, чист, ровен, сух и пустынен почти всегда. Только часов с 10 до 5 бегут люди, ерзают автомобили да погромыхивают трамваи; только безусые урбанисты, вчера приехавшие из Пошехонья, могут здесь [почерпнуть материал для своих творений]
[210].
Свободное время. Белые ночи. Смотрю <…> часами, днями, ночами. Не выдаю за замеч<ательное>, не пророчу, не клянусь в непогреш<имости>! (история сложнее, чем нам кажется; многие важные факт<оры>, м<ожет> б<ыть> нам не заметны, а они-то и решат дело). Но – пусть останется. Во всяк<ом> случае – документ для историка, образец того, что и к<а>к думалось человеку, который летом 21 г<ода> подолгу сидел у открытого окна, выходящего на Невский.
Мы ведь на руб<еже>. Рано подводить итоги прош<лому>. Но самая пора пытаться заглянуть в будущее
[211].
Что именно и как именно думалось поэту, нам, к кому обращены эти строки, теперь не узнать, остается по совету Зигмунда Красинского “играть в предположения”. Одно из них нахожу в записях отца: ему приходит на память стихотворение, начатое В.Х. у окна круглой комнаты – последние, важнейшие, два стиха он “дописал, приложив бумагу к стене какого-то дома, на ходу, по дороге”
[212] с рынка, куда ходил продавать пайковые селедки, а вторую часть – позднее, в Бельском устье, и которые мой отец соотносит с прозаическим отрывком:
Все жду: кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль,
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.
И с этого пойдет, начнется:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвется,
И станет горькою вода.
Ничего не начиналось. И —
Восстает мой тихий ад
В стройности первоначальной.
(“Из окна”)
Тут ожидание бедствий, событий, которые оторвали бы от тоски, от внутреннего смятения, в котором он находился тогда. Но спасали не беды, а стройность его внутреннего ада. Она рождала вдохновение, и тоска отступала.
Автограф стихотворения “Из окна” был среди тех бумаг, что В.Ф. передал моему отцу – возможно, потому и привлек его внимание, но, включившись в “игру предположений”, я бы отметила скорее прозаические строки на обороте листка:
Те ошибутся, кто в нем увидит неприятие Революции. В нем только сердце, оскорбленное, как говорится, в лучших чувствах своих некоторыми предателями Революции, обращается к душе с язвительным искушением. Но в последних двух строчках услышим ответ души, у которой своя большая правда.
Эта записка, авторский комментарий к “Искушению”, стихам о вечной распре между толпой и художником, где слышен горестный вопль отвращения к тихому аду, но не космическому с оборвавшейся звездой и горькой водой, а к тому, что могло бы увидеться в раме окна, распахнутого на великолепие Невского и Мойки.