Мы подошли к Николаю Васильевичу, постояли возле него, пока громкая ворона не уселась ему на склоненную макушку, и двинулись дальше. На бульваре зажигались огни, что тоже казалось чудом после бесконечных, чуть не полжизни моей тянувшихся лет затемнения, снежинки спускались, ярко загораясь в их сиянии на мгновение и погружаясь в полутень ближе к земле, пока не достигали растоптанной слякоти, чтобы бесславно сгинуть в ней. По пути отец неторопливо рассказывал то, что, по его мнению, должно было понравиться девочке тринадцати лет: как хороша была Анна Ивановна в ту пору, когда он познакомился с Ходасевичем и с нею. Как она замечательно умела пользоваться косметикой, притиралась профессионально, потому что училась в Институте красоты. Да только напрасно: девочки военных лет отталкивались от любого проявления женственности, старались походить на мальчишек, даже традиционных девчоночьих забав чурались – играли не в “дочки-матери”, а в “Трех мушкетеров”, где, в бессчетных вариантах на эту тему, воспроизводившихся на просторной сцене нашей разграбленной и потому пустой, удобной для игр квартире, я изображала Атоса, а подруга Ася – д’Артаньяна. На строительстве станции метро “Новокузнецкая”, рядом с нашим домом, я подбирала, подолгу копаясь в строительном мусоре, обломки мрамора в форме револьвера и таскала эту тяжесть в кармане платья. Какой тут Институт красоты, какая косметика?! Чуждо, скучно, старомодно, только мелькнула мысль: неужто можно убить пять лет жизни на то, чтоб научиться красить губы?! Для меня слово “институт” имело одно значение: высшая школа, куда поступают после окончания десятилетки и где следует учиться пять лет, чтобы приобрести профессию.
Никакого интереса к хозяйкам того дома, в который мы направлялись, эта информация не пробудила, и никаких воспоминаний о первой встрече с ними у меня не осталось. Куда как занимательнее прозвучала следующая беседа на ту же тему, когда мы во второй, а может быть, в третий или в какой-нибудь другой раз – помню, что было не холодно и что присутствие отца к тому времени превратилось из чуда в обыденную реальность – отправились навестить старушек на Зубовской. Тогда мы проходили не Бульварным, а Садовым кольцом, от площади Маяковского, где еще не воздвигли грубоватую фигуру эдакого “своего парня” в мятых штанах, и простор был пронизан именем поэта, который к тому времени давно числился в моих друзьях, и говорили мы с отцом не о прозе жизни, не о пустяках (румяна, Институт красоты – какая чушь!), а о поэзии. Выяснилось, что невзаправдашняя старушка Анна Ивановна писала стихи! Она писала стихи, и, что самое замечательное, публиковала их под именем Софии Бекетовой! Поразительно! Неужели мое имя, в то время крайне непопулярное и мне самой казавшееся совершенно ужасным (никого, решительно никого так не звали, кроме Сони из “Войны и мира”, да и та, на мой взгляд, оказалась недотепой, которая никогда не будет вполне счастлива, как отозвалась о ней Наташа Ростова), могло пригодиться в качестве псевдонима?! А ей вот пригодилось, да еще в той самой, совсем уж невозможной для жизни форме, не “Софья”, а “София”, как значилось в моем свидетельстве о рождении и как писали в классном журнале. (Знать бы тогда, что со временем оно войдет в моду!) Светлая старушка оказалась поэтом, что мгновенно ее возвысило в моих глазах, навсегда отделив от Темной, стихов не писавшей.
Но что было совершенно замечательно и вдохнуло смысл в ту давнюю прогулку, высветило ее навсегда в памяти, это строки Ходасевича, которые отец прочитал мне на память: про больного Бараночника с поджатым хвостиком. И стихи и баранки, как уже говорилось, играли большую роль в моей тогдашней жизни.
Бедный Бараночник болен: хвостик, бывало, проворный,
Скромно поджав под себя и зубки оскаливши, дышит.
Чтобы его приободрить и выразить другу вниманье,
Мы раздобыли баранку. Но что же? Едва шевельнувшись,
Лапкой ее отстранил – и снова забылся дремотой…
Боже мой! Если уж даже баранка мышина сердца
Больше не радует, – значит, все наши заботы бессильны,
Значит, лишь Ты, Вседержитель, его исцелишь и на радость
В мирный наш круг возвратишь. А подарок до времени
может
Возле него полежать. Очнется – увидит. Уж то-то
Станет баранку свою катать по всему он подполью!
То-то возней громыхливой соседям наделает шуму!
[233]Тут все было по мне, понятно и своевременно: и что баранка – лучший способ утешить, и что ее надобно раздобывать – так просто не купишь (мелькнула прагматическая мыслишка: неужто давали по карточкам?). Бедный Бараночник, тощий, с растопыренными белесыми усиками и бессильно замершим хвостиком, так и встал у меня перед глазами, но сочувствовала я ему с некоторым недоумением: как же надо было расхвораться, чтобы баранки не съесть?! По нашим неписаным школьным правилам заболевшему законную баранку приносил домой кто-нибудь из одноклассников и не было случая, чтобы больной от нее отказался.
Шуточное стихотворение, которое Анна Ивановна Ходасевич приводит в своих воспоминаниях, стало, таким образом, известно мне и сразу запомнилось задолго до появления его в печати. Смешного я там не разглядела. Грустные стихи.
Попутно отец прочитал мне краткую лекцию о гекзаметре и традиции воспроизведения его на почве русской словесности. Следующую лекцию на ту же тему, очень похожую, мне довелось услышать семь лет спустя, когда посещала семинар профессора Сергея Михайловича Бонди по теории стиха на филологическом факультете Московского университета. А о мистическом смысле “Мышиных стихов” и роли их в творчестве Ходасевича в те годы я не подозревала: до публикаций Николая Алексеевича Богомолова на эту тему оставалось еще немало лет
[234].
“Счастливый домик” Владислава Ходасевича с посвящением “жене моей Анне” открылся мне раньше, тоже в школьные годы, и возвысил Анну Ивановну еще на одну многозначительную ступень: не только поэт, но и муза поэта! Отныне все, что связано с нею, представлялось интересным и значительным, она больше не казалась мне игрушечной. О том, что честь быть вдохновительницей этих стихов она делит с Евгенией Муратовой
[235] и что чудесные строки о голубях обращены не к жене, а к Жене, мне известно не было, я простодушно считала: раз посвящено Анне, значит, ей и принадлежит.
В те давние годы Анна Ивановна на меня особого внимания не обращала. Она взмахивала крошечной ручкой, вздымая полупрозрачные (кисейные? батистовые? или как они там назывались?) просторные рукава и произносила повелительно, сверх меры удлиняя гласные, протяжно: “Са-а-аня-а”. И с укором возводила глаза на отца.