Вдумчивое отношение к слову помогает нащупать тот лексический уровень, который доступен людям, не получившим систематического образования. Страницы конспектов свидетельствуют о том, с каким уважением и вниманием относился лектор к своим малограмотным слушателям: текст несет следы кропотливой работы. Ходасевич тщательно готовился к каждой лекции, возвращался к написанному, исправлял и дополнял конспект, оттачивал формулировки, подбирал новые примеры.
Необходимость добраться до “сути” требует уважения к аудитории: поэт не склоняется к ней, а стремится поднять ее до восприятия высоких смыслов, лежащих в области литературы и нравственности. Он беседует со студийцами об объемности, сферичности пушкинских творений. Знакомит слушателей с основами текстологии и объясняет им значение и ценность вариантов. Рассказывает о традиции литературных мистификаций (в которых, вспомним, и сам не раз пробовал силы). Анатомируя “Моцарта и Сальери”, прослеживает “целый мир, возникающий из столкновения двух образов, двух начал”: последовательно, проникая все дальше и дальше вглубь произведения, демонстрирует переплетение семи драм, на которых построен сюжет. Перечисляет имена ведущих исследователей творчества А.С. Пушкина. Не только утверждает необходимость изучения личности поэта для понимания его творчества, но дает пространное и поэтическое определение самому понятию “личность”:
Чтобы понять и оценить деяния поэта, должно понять и изучить его личность. Для этого <…> должно знать о нем все или хотя бы максимум возможного: происхождение, традиции, наследственность, воспитание, образование, среда, случайности личной жизни, литературные влияния, общественные и политические обстоятельства, среди которых жил. И вот все, что останется необъяснимым, неповторимым даже при условии, что все прочее будет повторено, и есть личность. То необъяснимое и чудесное, что рознит человека от человека, поэта от поэта
[273].
Симпатия Ходасевича к пролеткультовцам кажется вполне искренней: в отличие от своих руководителей, они не лишены были обаяния и могли нравиться изысканным интеллигентам. “Вроде бурсаков, но молодость, компанейство и какая-то поэтическая фантазия есть в них”
[274], – так отзывался о пролеткультовцах Михаил Кузмин. Однако возможности, творческий потенциал и уровень их развития Ходасевич оценивал со свойственной ему трезвостью. Отчасти по этой причине, отчасти из-за внимания, которое привлекали лекции “буржуазных” специалистов, явно вышедших за границы отведенной им “технически-подсобной” роли, сотрудничество с их руководителями было обречено на неудачу. Стремясь предотвратить распространение “замаскированной контрреволюции”, начальство всеми силами мешало занятиям. Ходасевичу пришлось трижды начинать курс, каждый раз планировать и строить заново и трижды его обрывать его – всякий раз в то время, когда студийцы только втягивались в работу. Сначала это были отдельные лекции, посвященные различным аспектам пушкинистики, затем – семинарий, потом – начало курса “Жизнь и творчество Пушкина”. Но тут уж обессилившее в борьбе с “буржуазным специалистом” руководство Пролеткульта отправило студийцев на фронт. Лектор остался без слушателей и без работы.
Как видим, Ходасевич поначалу недооценил масштабы бедствия. Теперь он убедился, что при большевиках невозможна никакая разумная деятельность: они всегда найдут способ помешать.
Архив вкупе с конспектами лекций, читанных студийцам, хранит эпитафию педагогическому опыту поэта: записку без даты, которую, основываясь на содержании и характере почерка, логично отнести к тому времени, когда оборвались лекции в литературной студии Пролеткульта:
Пролетарской культуры нет, и корней ее не видать, и быть ее не может. Идеология пролетарской литературы элементарнее и марксизма. Вся она меньше даже троицы французской революции. Но идейная бедность и интеллектуальная скудость толкают скопившийся пафос вылиться в сторону наименьшего сопротивления: “Усвоим форму и приладим ее к новому содержанию” (не пришлось бы и усваивать старую, если бы было действительно новое содержание)
[275].
Так закончился – полным провалом – первый период попыток Владислава Ходасевича сохранить себя в России, период активной деятельности. На смену пришел второй этап – он обозначен возвращением к первоначальной идее: “писать только для себя”. Период созерцания, “ума холодных наблюдений и сердца горестных замет”; накопления фактов и размышлений над увиденным, заметок и раздумий.
Об этом времени архив информирует “Записной книжкой”, тетрадкой крошечных листочков в клетку, исписанных рукою Ходасевича. “Книжка” служила поэту с конца 1920 года до дня его отъезда: была с ним в Петрограде и сопровождала в колонию Дома искусств Бельское Устье.
Изменилась позиция – изменилась точка зрения. Поэт отказался принимать участие в происходящем, но он все еще – не только телом, но и душой – в России и с Россией. Теперь он не действующее лицо на театре исторических событий, а вдумчивый зритель. Он вглядывается в перемены и оценивает их с присущей ему остротой и трезвостью. Его внимание останавливают равно трагические моменты и комические черточки. Здесь мало сугубо личного и совсем нет мелочей: даже бытовые зарисовки не остаются просто картинками, а служат поводом для обобщений. Ходасевич верен себе, касаясь своих любимых тем: соотношения стиль – личность, форма – содержание, Пушкин – Лермонтов. В то же время он стремится проникнуть в грядущее, предугадать судьбы мира, науки и языка. Размышления перерастают в емкие формулировки, а прозрения подчас поражают точностью:
10 апреля 1921 года
Три лозунга Франц<узской> революции: Свобода, Равенство, Братство. Но Фр<анцузская> рев<олюция> фактически осуществила лишь первый, будучи бессильна осуществить 2-й и 3-й. Революция Русская осуществляет 2-й, Равенство, временно зачеркивая 1-й и 3-й. (Диктатура одного класса.) Итак, до Братства человечество еще не доросло.
Три с лишним месяца спустя, 25 июля:
Все мы несвоевременны. Будущее – повальное буржуйство, сперва в капитализме, потом в “кооперативно-крестьянском” американизме, в торжестве техники и общедоступности науки, в безверии и проч<ем>. Лет в 400 человечество докатится до коммунизма истинного. Тогда начнется духовное возрождение. А до тех пор – Второе Средневековье. Религия и искусство уйдут в подполье, где не всегда сохранят чистоту. Будут сатанинские секты – в религии, эстетизм и эротизм – в искусстве. Натуры слабые, но религиозные или художнические по природе останутся на поверхности. Первые будут создавать новые, компромиссные религии (не сознавая, что кощунствуют), вторые – того же порядка искусство
[276].