Поглощенные танцем, на Олешу мы не смотрели, да в таком ритме и не разглядишь ничего, потому не знаю, видел ли он нас или не замечал. Скорее – нет: сидел он к эстраде спиною и вряд ли удостаивал оборачиваться.
Последняя встреча с ним случилась на улице. Он остановил нас с Костей на Ордынке, был трезв, серьезен и заговорил наставительно:
– Вам нужен ребенок. Сын. Лучше – сын. Время уходит быстро. Не забывайте об этом.
Прежде, чем мы успели похвастаться, какой замечательный сын у нас растет, Олеша величественно удалился. Маленький, твердый и неприступный.
Лгунья. Издержки хорошего воспитания
Очень мне хотелось попасть на концерт Рихтера. Что он играл, не скажу с уверенностью, но, помнится, там была моя любимая соната h-moll Листа. Каждый день после школы я отправлялась на поиски билетов, объезжала концертные кассы метро. Сначала билеты были, но слишком дорогие, моих карманных денег на них не хватало, а потом уж никаких не было. Мне тогда по случаю перехода в седьмой класс положили карманные деньги на каждый месяц, я считала честью в них укладываться, а тут, на беду, успела проесть изрядную часть на козинаках с медом. Отец сжалился и позвонил Ефиму Галантеру, директору Большого зала Консерватории: тот привечал меломанов, держал для них свой фонд. Билет оказался один, отец великодушно уступил его мне, я очутилась не по чину и не по летам в первом ряду среди самой что ни на есть почтенной публики. Но недолго там продержалась. После второго звонка подошел незнакомый дяденька, попросил уступить место “одной замечательной писательнице”: та плохо слышит и, если чуть дальше, концерт для нее пропадет. Замечательная писательница скрывалась за спиной дядечки, мне было видно лишь то, что выступало по бокам. Я послушно вскочила, знаменитость высунулась, я ее узнала: отец как-то при мне беседовал с нею в Доме литераторов.
– Знаешь, кто это? Мариэтта Шагинян, собственной персоной! – торжественно провозгласил дяденька.
– Знаю, – сказала я, улыбаясь со всей вежливостью.
– Я тебе подарю в благодарность свою книжку, – пообещала знаменитость, громоздко устраиваясь в моем кресле.
– Спасибо, у нас есть, – отвечала я.
– Я подарю тебе свою книжку с автографом, – уточнила она, напирая на последнее слово и тем подчеркивая щедрость награды.
– Спасибо, у нас есть, – сказала я и поплелась вглубь партера на место, указанное в ее билете.
– Какая добрая девочка, – умилился мне вслед дяденька.
– Лгунья! – припечатала Шагинян.
Я успела отойти и не расслышала, что он ей говорил, может быть, в мою защиту, но гневный голос Мариэтты Сергеевны разнесся на весь притихший перед началом концерта зал:
– Нет, не фантазерка, а лгунья! Нет, не пройдет с годами! Нет, это не юный возраст, это лживый характер. Знает она меня! Книжки у нее есть! Ав-то-гра-фы!!!
Еще и ножкой, судя по звуку, притопнула.
Пробираясь вдоль чужих коленей в середину ряда, я окаменела, а те, кому положено было бы окружать знаменитость, если бы она заняла место согласно купленному билету, на меня сначала уставились, но – консерваторская публика! – тут же и отвернулись деликатно.
А книжек Мариэтты Шагинян с автографами было у нас дома – завались! Отличалась она завидной плодовитостью и каждое новое сочинение аккуратно присылала моему отцу, литературному критику, с любезной дарственной надписью. Спросила бы, как меня зовут, не пришлось бы гневаться. Но она не догадалась, а я, в силу строгого домашнего воспитания, никак не могла позволить себе назваться, ибо усвоила, что, беседуя со старшими, следует четко и учтиво отвечать на вопросы, а лезть к ним с разговорами или, хуже того, набиваться в знакомые – верх неприличия.
Только когда по Москве стал ходить стишок:
Железная старуха
Марьетта Шагинян —
Искусственное ухо
Рабочих и крестьян…
– я утешилась и почувствовала себя отомщенной.
Три вечера в одном доме
В шестидесятых годах было в Москве такое удивительное место – дом Ивана Дмитриевича Рожанского и Наталии Владимировны Кинд. Уж не знаю, какое тут подошло бы определение. Салон? Да, конечно, салон, только – больше, чем салон. Явление общественной жизни в пору, когда ни общества, ни жизни в полном смысле этого слова в стране не наблюдалось.
По четвергам собирались приглашенные послушать музыку. Программы, бисерным почерком аккуратно написанные от руки и вложенные в изящные конвертики, рассылались Иваном Дмитриевичем заблаговременно. Перед началом произносил он краткое вступительное слово, объясняя, с чем намерен нас познакомить. Дождавшись полной тишины, включал свой “Грюндиг”, большую редкость по тем временам.
Главное происходило после концерта. Кое-кто, рассыпавшись в благодарностях, уходил, а оставшиеся, перебравшись в столовую, налегая на вино и бутерброды, предавались беседам. В бессловесное время, в империи, где слово превратилось в свою противоположность и служило не выражению мысли, а способом ее сокрытия, где интеллигентность почиталась слабостью, а не достоинством, собрание высокообразованных интеллектуалов было редкостью почище “Грюндига”. Я была там моложе всех, и после каждого “четверга” мне приходилось всю неделю рыться в энциклопедиях, библиотечных каталогах и книгах в надежде составить свое представление о том и о тех, чьи имена с такой легкостью перелетали из уст в уста в элегантной столовой Рожанских. За год до знакомства с этим домом меня по причине еврейского происхождения не приняли в аспирантуру Московского университета. Бог послал мне Рожанских – думаю, тут мне посчастливилось почерпнуть знаний не меньше, а то и больше, чем мог бы дать тогдашний филологический факультет.
Там звучала музыка, там читали стихи, большей частью не печатавшиеся, там обсуждалось прошлое и настоящее, там с удовольствием закусывали и выпивали, там возникали и затухали романы. Местом для лирических объяснений и тайных поцелуев служила кухня, куда удалялись под предлогом мытья посуды – надо ли говорить, что она оставалась невымытой? В конце концов, выражение “мыть посуду” в этом кругу утратило первоначальный смысл и сделалось эвфемизмом, вытеснившим старомодное “флиртовать”.
Музыка и политика отходили на задний план, а мытье посуды забывалось в те дни, когда у Рожанских появлялась Анна Андреевна Ахматова.
На такие вечера приглашения в письменной форме не рассылались и программа, естественно, не предполагалась. На таких вечерах царила почтительность, что – такая крамольная мысль не посмела бы тогда прийти мне в голову – изрядно забавляло царственную гостью. А она каждый раз была – другая, неповторимая в любом обличье. И каждый раз мне казалось: вот теперь я вижу ее истинное лицо.
Вечер первый
Когда мы с Константином Богатыревым пришли в тот раз к Рожанским, и пришли, против обыкновения вовремя, потому что Костя не дал мне копаться, нам поначалу показалось, что мы явились первыми: в доме стояла тишина. Однако оказалось, что в просторном кабинете Ивана Дмитриевича собрались все завсегдатаи рожанских вечеров, только сидели они в полном молчании, напряженно глядя в одну точку. Точкой притяжения была Анна Андреевна, удобно расположившаяся на диване у входа. Получилось нечто вроде сцены и зрительного зала: величественная фигура Анны Ахматовой, окруженная просторной пустотой дивана и ярко освещенная светом торшера, а напротив, в некотором отдалении и в полутьме – кучно гости. Все хранили молчание, только гости, видимо, им тяготились, а Анна Андреевна спокойно и безмятежно предавалась своим мыслям, не замечая, как и положено королеве, трепещущих от смущения подданных. Робкий вопрос, касавшийся каких-то издательских дел, вывел ее из задумчивости. Мы услышали пространную историю о посещении издательства, где целый сонм чиновников, от самых мелких до главного бухгалтера, не в силах навести простейшую справку в платежной ведомости, безуспешно рылись – нет, не в бумагах, а в памяти – и поочередно уверяли, что она, Анна Андреевна Ахматова, кажется, причитающийся ей гонорар уже получила. Рассказывала она медленно, бесстрастно, лишь интонируя это самое кажется, пока оно не стало звучать в ее устах символом привычного нам всем абсурда и непрофессионализма, которые царили в советских учреждениях.