Теперь мой путь лежал в «железнодорожный» магазин, что у вокзала – туда привозили вкуснейшие караваи «Подольского».
Выйдя на перрон, я сразу увидел девушку в черных очках, прятавшую красивое лицо, белое, как у гейши. Невысокая, стройная, с расстрепанными волосами, она семенила ломким шагом к краю платформы, поникнув и безвольно опустив руки – лишь тонкие пальцы, выглядывавшие из рукавов ношеного пальто, то растопыривались, то нервно сжимались в кулачки. Девушка не глядела по сторонам, зато напряженно прислушивалась – с запада подходил товарняк.
Я остановился в растерянности, не зная, что предпринять, и стоит ли думать о плохом. Может, она вообще не читала «Анну Каренину»! А беспокойство росло и росло, поднимаясь, как столбик ртути в градуснике под мышкой температурящего больного Тепловоз басисто загудел, волоча за собой замурзанные цистерны, и дивчина качнулась – я едва поспел, рванув на сверхскорости. Схватил ее за руки, оттащил рывком – мимо, рядом совсем, обдавая горячим воздухом, пропахшим маслом, пуская дрожь, пронесся зеленый локомотив.
– Ты что, не видишь, что ли? – заорал я, стараясь перекричать рев дизеля и грохот колес.
– Не вижу… – покачала девушка головой, сникая, и из-под черных очков потекли слезы. – Пусти… Больно…
– Извини, – буркнул я, разжимая пальцы. – Не плачь… Пойдем, я тебя провожу.
– Да не надо, – слабо воспротивилась слепая. – Ты меня только до стенки, дальше я сама… Я помню дорогу, мне до «военного двора»…
– Пойдем, пойдем, – проворчал я, подбирая оброненную сумку, и взял девушку за руку. Ее холодные пальцы вяло поддались.
Я не обольщался – в этот момент она испытывала не доверие, а простое безразличие. Ей было все равно, куда идти, с кем идти… Какая разница, если и днем, и ночью, вчера и завтра одно и то же – тьма? И никогда ей не нащупать выход на волю, к солнцу и свету – полная безысходность. Конец мечтам, тупик желаний.
Девушка молчала, понурившись. Легчайшие дуновения перебирали ее пушистые волосы.
– Тебе не холодно без шапки? – спросил я, лишь бы задать вопрос, расколотив сотрясением воздуха тоненькую стеночку отчужденности.
– Нет, сегодня тепло, – мотнула спутница головой. Помолчала неуверенно, словно не решаясь на откровенность, и все-таки сказала: – Это из-за нее… всё. Из-за шапки. Я никак не могла ее найти, расплакалась, психанула… Зеркало, кажется, разбила… И ушла. И… и вот…
– Давно это у тебя? – осторожно поинтересовался я.
– Полгода, – бесцветным голосом проговорила девушка. – Менингитом переболела и…
– Осложнение?
– Угу… Атрофия зрительного нерва.
– Ну, тогда не страшно, – вырвалось у меня.
– Не страшно?! – со зловещим присвистом выдохнула девушка, вырывая руку. – Страшно! Страшнее всего! Я ничего не вижу! Ничего! Ты спас мне жизнь, да? А я тебе даже «спасибо» не сказала! А за что? Зачем мне такая… недожизнь? Я же ничего не могу! Ни-че-го! Весь мой мир – это запертая комната, где вечный мрак! Я брожу по ней, спотыкаюсь, шарю руками… и так будет всегда, пока не сдохну! Господи, да я даже отравиться не могу – не вижу, какие беру таблетки, аспирин там или снотворное! Жизнь – это не про меня, она вокруг, а я отдельно – в этом дурацком пальто, в этом теле – корчусь! Мука это – не видеть! Мука страшная!
Она не кричала в голос, а выговаривала быстрым, вздрагивающим шепотом, кривя губы и всхлипывая. Я резко обнял ее и прижал к себе.
– Прости, пожалуйста! Это я сдуру, сболтнул, как… Послушай меня – я могу тебе помочь! Потому и сказал, что не страшно. С атрофией я справлюсь. Честное комсомольское!
Дивчина не запрыгала от счастья, а неожиданно успокоилась, лишь горькая улыбка на ее пухлых губах напоминала о только что пережитом отчаянии.
– Пошли, – безрадостно сказала она, вновь протягивая мне руку. – Мы уже перешли улицу Революции?
– Да, мы около книжного.
– Угу… – Слепая девушка чуть поворачивала голову, чтобы лучше слышать. – Месяц назад… Ну, может, раньше или позже – я же не слежу за временем. Ночь я узнаю по тишине за окнами. В общем… Нашла я бабушкину икону, бухнулась на коленки и стала молиться. Как крестятся, не знаю, я и так пробовала, и так… «Господи, – шепчу, – верни мне зрение! Пожалуйста! Умоляю! Лучше пусть я безногая буду, но смогу видеть! Или пусть у меня все болит, да так, что криком кричу, но вижу!» Долго молилась, да все без толку…
Я не стал ничего говорить, только сильнее сжал безвольные пальцы. Обойдя магазин «Ткани», мы вышли к решетчатой ограде «военного двора». Будто караульные будки, торчали два киоска, «Галантерея» и «Союзпечать».
Проведя в калитку спутницу, я вышел к трем домам в пару этажей, замыкавших двор буквой «П». Их строили для офицеров-ракетчиков, поэтому и звали «военными». Летом здесь зелено и красиво, а зимой пусто и голо.
– Я живу в том, что справа, – подала голос девушка. – Первый подъезд. Пятая квартира.
Мощные стебли винограда оплели крыльцо, дотянулись до балкона, увивая его лозами. Летом, надо полагать, и на крышу заберутся. Широкая дверь подъезда открылась без шума, на хорошо смазанных петлях. В тамбуре малость припахивало теплой сыростью, как в остывшей бане, – видимо, трубы прохудились.
Теперь девушка сама вела меня – касаясь рукой облупленной стенки, выкрашенной в извечный зеленый колер, поднялась на второй этаж, нащупала замок и открыла дверь, с третьего раза попав ключом в скважину.
– Заходи… – обронила хозяйка, переступая порог. – Это бабушкина квартира, она умерла в прошлом году, и теперь я здесь одна. Да мне так и легче – трудно жить, когда тебя жалеют. Обычно я гуляю, долго брожу или сижу на лавочке. Летом, так вообще… А сюда возвращаюсь вечером – люблю спать! Когда я сплю, то вижу сны. Вижу! Как все!
Я зашел и прикрыл расхлябанную дверь. Принял пальто у девушки, стащил куртку. Сорванная вешалка валялась на полу, под ногами похрустывала отпавшая штукатурка. Видать, тоже послед недавнего «психа». Поставив на ножки перевернутый стул, я сложил вещи на его высокую спинку.
В квартире было не убрано, но свежо – в раскрытую форточку задувал ветерок и доносились вопли детворы из садика напротив. Простенок между парой окон украшала старенькая вышивка, большая, как картина. Она изображала Ассоль, протягивающую руки навстречу кораблю под алыми парусами. Правда, вышивальщица изобразила не галиот, а фрегат, но это уже придирки.
На подоконнике в большой хрустальной вазе грустно сохли забытые цветы, а строго посередине комнаты, под розовым абажуром с бахромой, крепко стоял дубовый стол на толстых точеных ножках. Скатерть почти сползла со столешницы на истертый паркет, ее удерживал лишь ворох бумаг, да немытая тарелка. Я поднял с пола оброненный паспорт.
Ага… Выдан Наталье Фраинд. Прописана… Родилась… Так… Ей двадцать три. Бедолага…
– Чего ты хочешь? – устало спросила девушка, оставшись в длинной мятой юбке и пуловерчике, выгодно обтягивавшем фигуру. Сложив руки под грудью, Наталья стояла в дверях на кухню, изогнув бедро и привалившись боком и головой к косяку. Она привставала на цыпочки, чтобы меньше касаться холодного пола. Тапки лежали рядом, но девушка их не видела.