Но чувства — это довербальное выражение сохраненной личности, а я не полна. Я здесь, в темноте, и едва понимаю, кто я такая и как собираюсь выживать, а если мне нужно больше, придется всплывать.
Верю. Я верю, что у меня был план. Только представить себе не могу, какой. Ну, серьезно: какой тут для меня позитивный исход? В долгосрочной перспективе я не могу победить. Рано или поздно они так измолотят мой мозг, что я умру, на самом деле или по сути, либо вырвут у меня то, что хотят. В таком случае можно предположить, что во мне есть обман. Среди множества правдивых фактов, которые они добудут на этом допросе, скрывается одна ложь, которая им повредит. Они будут действовать, исходя из нее, и каким-то образом это их погубит. Я, наверное, верила, что оно того стоит.
Интересно, что это?
Может, если я это выясню, смогу и подтолкнуть их к ней, а когда они проглотят наживку, расслабиться и позволить им получить остаток меня так, чтобы не умереть самой. Может, потом я даже смогу стать для них счастливой дурой, жить предписанной жизнью и больше не тревожиться из-за всего этого бреда. Стану героем, да еще и счастливой в придачу. Мне даже необязательно знать, что я герой. Только грустно, если мой секрет обрушит эту каталажку, и я буду ужасно несчастлива, даже не пойму, что этого и хотела с самого начала.
Господи, вся эта история — полное дерьмо. Что на меня нашло?
Кстати, это неприятный вопрос, учитывая обстоятельства.
Нужно притворяться
Теперь это может показаться абсурдом, но проходить сквозь стены было вполне в порядке вещей в 1974-м — в Аддис-Абебе, равно как в Бостоне или Мадриде. Тогда под каждым кустом сидели пришельцы, которые к тому же порывались заняться любовью с каждой одинокой бразильянкой, так что изучение псионических способностей было в чести у высокой науки и популярной прессы. Способность нашего разума вызывать непосредственные изменения в физическом мире была общеизвестна и ждала лишь формального эмпирического подтверждения. Ни одна ложка не могла укрыться от настойчивых психокинетических взглядов матерей-одиночек и почтальонов, рок-звезд и воров. Наше представление о себе менялось под воздействием LSD и парапсихологии, открывавших способности, намного превосходящие привычные силы смертного человека, — пусть о них больше и говорили, чем видели в деле. В далеком будущем все люди уподобятся богам, и, быть может, мы сами происходили из того вневременного состояния, потянувшегося назад во времени к нашим незрелым личинкам-«я», чтобы обучить их навыкам, необходимым для полного раскрытия нашего потенциала: причинно-следственные связи в конце концов — лишь артефакт ограниченного сознания, а не безграничного, поэтому самые просвещенные из нас могут в час великой нужды удостоиться божественности досрочно. Тимоти Лири это удалось, к ужасу ФБР, и даже хуже — изобретателю оргонного аккумулятора, проклятому постфрейдисту, которому хватило наглости попытаться рассказать добрым американским мальчикам и девочкам про секс — и хуже того: советовать им говорить об этом так, будто нет ничего дурного в обсуждении минета.
«Первый земной батальон» Джима Ченнона должен был сделать из солдат сверхлюдей и (поскольку Ченнон служил не Эросу, а Пентагону) научить их убивать силой мысли, перелетать через железный занавес. Русские, со своей стороны, утверждали, что у них есть агенты, способные на все это — и еще кое-что — с царских времен, и потешались над жалкими потугами прогнившего Запада наверстать отставание в магической гонке вооружений. Баба-яга была русской, и Распутин, и Калугина, и Восток в объятиях ледяных степных ветров всегда понимали, что сознание — нечто большее, чем поэт и робот, которые борются за власть над Зверем. Иными словами, весь мир погряз в чудесной экстрасенсорной чепухе, так что мы были готовы поверить почти во что угодно, если идея ужасная и прекрасная, а главное — достижимая одной силой воли.
Когда пришел мой час, он был будто нарочно подстроен так, чтобы вызвать психологическую фугу. Моей «гиблой часовней» стала камера в тюрьме Алем-Бекань возле Аддис-Абебы, ее название переводится как «Прощай, мир». Хитроумное развитие концепции Бентама: камеры располагались кольцом вокруг центрального двора, где мы все мылись и разминались, насколько это позволяли, и хотя нас всегда было видно, а мы могли смотреть на тюрьму, ничего, кроме нее, не было. Думаю, это дьявольски умно. От чувства абсолютной замкнутости мысли об освобождении или побеге меркли, тонули в серых кирпичах. Я не стану утверждать, что это была особая пытка для художника: я делал наброски углем на обрывках бумаги. Рисовал других заключенных, пейзажи по памяти. В моей камере имелись окна с видом на Альпы, итальянские озера, побережье Корнуолла. Они стали моей валютой, за нее я покупал у тюремщиков право на еду, сон и отдых. На весточку старым друзьям, которые были вынуждены скрываться.
В академических кругах теперь говорят, что название родилось от чувства изоляции, но я вам так скажу: тюрьму назвали «Прощай» потому, что для многих она стала вратами смерти.
Так что с того? Теперь она сама стала призраком, ее снесли и построили на ее месте новую штаб-квартиру Африканского союза. Туда ей и дорога. Но для меня она по-прежнему существует и будет существовать вечно, и, хоть я и знаю, что ее разрушили, для меня она навсегда останется в мире. Всегда где-то будет Алем-Бекань, в Сирии или Польше, еще в какой неведомой и безымянной стране, и она всегда ждет меня. Я скорее умру в бою, чем вернусь туда, но в сентябре 1974 года я был полубезумным узником в жаркой, прямоугольной камере и слушал крики Шестидесяти, гадая, не мне ли из всех живых людей в мире суждено стать шестьдесят первым.
В ретроспективе или просто на достаточном отдалении становится ясно, что главным направляющим элементом моей жизни была Эфиопия. Когда я был художником, я писал нашу модернизацию, как таяла старая страна и на смену ей приходила новая, дарил эти образы миру. Когда искусство покинуло меня, я стал продавцом товара, который пользовался наибольшим спросом в моем родном городе, хоть его было и нелегко добыть: я стал продавать безопасность. А теперь последним, наверное, деянием в жизни, я вернулся к искусству и создаю образы будущего, как это делал Император, — хотя в духе этого двусмысленного века я построил нежеланное будущее, но спрятал в нем зерна желанного. Я — порождение своей страны, какими бы призрачными ни стали наши с ней отношения, даже если моя Эфиопия пошла по пути, перпендикулярному к остальному миру, и потому ее сменила та, что не принимает меня, та, которой я никогда не видел.
Даже перчатка, которую я швырнул в зубы георгианцам — никчемным мужчинам и прыщавым мальчишкам, которые так смело обзывали мою внучку последними словами из-под масок цифрового мира и разбрасывались угрозами изнасилования и убийства, будто это не самая мерзкая низость, до какой может пасть человек, — даже мое выдуманное интернет-приложение было, в некотором смысле, гневным криком, обращенным к Эфиопии. Я был в ярости оттого, что в Лондон просочилось злобное безумие леба-шай и фаташи, древней и современной сторон одной монеты, которая у нас стыдливо именуется «задержание и обыск». Давным-давно, когда Хайле Селассие возглавил страну, где купля и продажа людей была по-прежнему разрешена законом и толпы частенько линчевали неугодных, он привез печатные станки, первые современные строительные машины, ввел первые нормы санитарии, основал первые банки. Увы, лишь в 1942 году ему удалось запретить работорговлю, которая в нашей стране являлась древней и уважаемой национальной традицией: на продажу массово шли бедняки с юга и военнопленные. Но леба-шай, когда маленького мальчика опаивают наркотическим настоем и пускают бродить по деревне «под руководством духов», чтобы он указал на спрятавшегося вора, которого затем казнят, он отменил — и слава Богу.