Вместо «на минете» читать «на том, что тебя жрет акула». Даже так: «Не облажайся, Константин, — сказала бы она, — переживи эту смерть как свою собственную, а не как чью-то чужую в блоге. Это ведь последнее, что у тебя будет».
Нет. Нет, я не хочу. Нет, я не хочу, чтоб меня сожрала акула.
Мать.
Мать-мать. Мать-мать.
Я не чувствую боли, но каждый удар сердца, наверное, выкачивает мою кровь в черную воду.
МАТЬ-МАТЬ! МАТЬ-МАТЬ! МАТЬ-МАТЬ!
Вот что бывает, когда тебя жрет акула. Нужно сделать снимок. Последний пост в инстаграм. Жаль, нельзя написать полную исповедь — это бы заняло годы.
Я бы хотел, чтобы она не сожрала и Стеллу.
Я бы хотел, чтобы она была Стеллой и чтобы акула не сожрала и ее.
Мать-мать. Мать-мать. Мать-мать… Да ну, мать твою.
Первый удар — проверочный, чтоб убедиться, вдруг ты несъедобный. Серферы часто выживают при нападении акул, потому что акваланг по вкусу не похож на тюленье мясо. К сожалению, моя одежда не из неопрена. Второй удар происходит обычно через несколько ударов сердца: акула возвращается, и все уже серьезно.
Да. Сейчас.
Эта акула, моя личная акула, такая огромная, что она даже не раскусила меня напополам. Эта акула жрет тебя безболезненно, даже безвредно. Это просто затмение на быстрой перемотке; тьму и воду вдруг поглощает громада тишины. Это вообще не акула, а апокалипсис. Я вижу небо и волны, вижу, как Мегалос смотрит вниз, а потом размытая полоса, как дешевые спецэффекты в бесплатных видеоредакторах, опускается на мир.
Акула проглотила меня целиком.
Наконец.
* * *
Удушающая мокрая плоть, соль и вонь; пена, сжимаются внутренние мышцы. Меня сейчас раздавит перистальтика. Я хватаюсь, цепляюсь за что-то гибкое, что-то шероховатое. Шрам? Лезия? Связка? Понятия не имею. Какой-то звук, ярость или, может, изжога. Не по нутру я тебе, шпрота демоническая? Слишком острый, слишком жирный, слишком греческий?
Я — Константин Кириакос! Меня выблевал Левиафан, потому что мои божественные, святые яйца пришлись не по нутру даже величайшей из акул. Да! Да! ДРАКИ ХОЧЕШЬ? СЕЙЧАС ПОЛУЧИШЬ!
Только я не знаю, могут ли акулы блевать, и даже если могут, эта — не блюет. Я сползаю вниз. Вниз, вниз, вниз. Если бы у меня был складной нож, я бы мог тут побороться, даже прорезать себе путь наружу. Вырваться из звериного чрева. Но ножа у меня нет. Я их все время покупаю в аэропортах, а потом оставляю при вылете, потому что их теперь нельзя класть в багаж. В Туне я купил обалденный нож, со встроенной флешкой и сварочной горелкой. Серьезно, настоящие инструменты. Я бы тогда мог…
По сути, ничего бы я не мог.
Ну да. Вырезал себе дырку на дно морское. Но почему нет? Что может быть хуже?
Тогда я бросил бы Стеллу. Ладно, о’кей, новый план: найти Стеллу, вырезать дырку наружу. Она училась дайвингу? Нужно ей объяснять про декомпрессию?
Да, Константин, это самое важное, о чем сейчас стоит думать.
Я уже должен был умереть. Почему я еще в сознании? Почему у меня в глазах не помутилось, не потемнело, не почернело, а потом… Я не умру, иначе миру придет конец.
Да, дорогие друзья, здесь, в этом последнем пределе, ваш благородный, сексуально переутомленный, одинокий корреспондент решает показать себя вдруг образованным и глубокомысленным. Умру, цитируя Уайльда, а не выкрикивая ругательства небесам.
Так, стоп. Черт. Это же сраная Айн Ренд, да?
Ладно, в задницу цитаты. Нужно отсюда выбираться. Обязательно.
Но я отсюда не выберусь.
МАТЬ-МАТЬ! МАТЬ-МАТЬ! МАТЬ-МАТЬ! МАТЬ… Стой. Стой. Я же дышу.
* * *
Я дышу в абсолютной ночи рыбьего брюха. Но никакого запаха не слышу. Может, вонь такая сильная, что мой нос просто выключился или акула откусила заднюю часть моего мозга, когда глотала.
Я ощупываю затылок, ищу углубление, грубые куски кости. Интересно, будет щекотно, если мне вдруг захочется запустить ногти в…
Нет. Всё на месте.
Если бы у меня был телефон, можно было бы экраном посветить.
Черт, может, тут даже связь есть.
Я кричу, зову Стеллу. Я не знаю ее имени, но мы уже прошли данный этап. Все равно тут вряд ли есть кто-то еще.
Она не отвечает. Я встаю на четвереньки и ползу, ищу ее, ищу хоть что-то. Может, это все-таки ад. Руки скользят по полу, но я не останавливаюсь. Стелла. Стелла. Стелла.
Я ударяюсь головой о ящик. Здоровый, как гроб.
Кажется, я плачу, но тут больше ничего нет. Только я и ящик. Откуда мне знать?
Я чувствую прикосновение губ ко лбу: неожиданное благословение во тьме.
Но это не ее губы.
* * *
Я просыпаюсь в залитом солнечным светом доме убитого Сципиона и сразу слышу запах легионного кофе. Добрый тессерарий Гней трясет меня за плечо, на его лице тревога. Господи боже, он меня все время будит к следующей катастрофе или неприятности. Хоть раз мог бы разбудить более жизнерадостным способом.
— Мудрая, — тихо и напряженно шепчет Гней, — к тебе пришел епископ Августин.
Ой.
Из всех катастроф и неприятностей я, наверное, предпочла бы… не эту.
Ладно, но я не приму его в постели.
В смысле, не буду его принимать в нижнем белье.
Ох, черт. Черт бы это все побрал.
Я хотела сказать, что не буду встречаться со своим бывшим любовником ни в одном контексте, который можно было бы принять за близкий. Я не буду той женщиной, которую он выгнал. Я теперь я, своя собственная и цельная, и я буду собой. Мое имя — Афинаида Карфагенская, когда-то я писала поддельный свиток и любила до беспамятства, но теперь я пророчица и святая вещунья, мать мертвого сына, собеседница ангелов и демонов. Он мне ровня. Это его, разумеется, выбесит, но заинтригует и привлечет внимание, поэтому наш разговор пройдет лучше.
Вот-вот это я имела в виду.
Я встаю, одеваюсь, и мы встречаемся в зале.
* * *
Люди, не видевшие Августина, считают, что он худой и горбоносый. Воображают его кем-то вроде Юлиана Отступника: огромный нос, острые ключицы, запавшие глаза. Если ему даруют бороду, то длинную, густую и узкую, чтобы можно было поглаживать в раздумье. Представляют себе благообразного грифа-теолога, ноздреватого и труповидного, но исполненного внутреннего света. Однако Августин родился в Тагасте, а его мать была из народа разбойников, уважаемых, тех, которые настолько преуспели, что стали правителями. Они охотятся без коней и каждую неделю устраивают рукопашные бои на городской площади, и нет среди них такого, кто не смог бы поднять на плечи мертвую газель и отнести домой. Борода у епископа черная и коротко подстрижена. Наверняка в ней теперь пробилась седина. Но руки по-прежнему те, что поднимали меня и прижимали к бедрам, руки, которые пришлись бы впору морскому разбойнику. Представьте меня — худенькую, очень женственную, и я его осаживаю. Он дважды обращается ко мне по старому имени, и я дважды его поправляю. Он пытается мне сказать, что он — мой отец в Церкви. Я напоминаю ему, что каковы бы ни были наши теперешние отношения, «отец» — неподходящее слово.