Мне ничего не оставалось, как забрать переплетенный том диссертации, поблагодарить и уйти. Том переплетал Лев Турчинский, пропивали этот переплет мы с ним и Володей Кормером, даже пролили стакан водки на диссер. Я испугался, но Кормер успокоил: «На счастье, – ухмыльнулся он своей вольтеровской ухмылкой. – Члены Ученого совета понюхают и все утвердят». Короче, пошел к ним в «стекляшку» за советом. Кормер покачал головой: «Надо к Мерабу идти, дело хреновое», – и тут же вышел из-за стола. И мы отправились к Мамардашвили. Почти никто из редакции не звал его по имени-отчеству – Мераб Константинович. Борис Юдин наклонился к нему, сказав «Володьку топят», и рассказал последние события: «Мераб, надо что-то делать». Тот сразу все понял и принял как задачу – задачу и необходимость преодоления. Покусывая трубку, он сказал: «Нужен персонаж, которого сызнова утвердил бы Ученый совет и который бы не струсил». Тут надо добавить, что в эти дни вышли как раз две статьи третьего секретаря МГК, секретаря по идеологии В. Н. Ягодкина, в которых он на разных основаниях, но критиковал за антипартийность работы моего отца и моего научного руководителя Г. И. Куницына. По всем линиям, казалось, ожидало полное поражение. И вдруг Мераб махнул трубкой: «А что если Костю Долгова? Бывший моряк, партиец, эстетик, в ЦК работал, ему сам Егоров оппонировал, а теперь он директор издательства “Искусство”! Это то, что нужно!». Для меня Константин Михайлович Долгов был большой начальник, а для Мераба – бывший однокурсник, причем относившийся к Мерабу с пиететом. «А это реально?» – робко спросил я. «Соедини меня с ним», – кивнул Мераб на телефон. «Звони», – подтвердил Кормер. И первая фраза Мераба была безошибочной: «Костя, ведь ты не испугаешься помочь нашему другу?» И Долгов согласился.
Я сказал Мерабу, что готов написать для Долгова «рыбу» – оставалось несколько дней. «И не вздумай, – сказал тот. – Твое дело уломать Ученый совет, хотя он должен уломаться. Так я думаю». Он правильно думал. Совет согласился, «уломался», а Долгов взял текст и сказал, что будет его внимательно читать и напишет отзыв сам. День защиты назначили на четверг, для меня это было важным обстоятельством. Я рассчитывал, что редакция сможет прийти на защиту, поскольку ожидал, что зал, где собралось тогдашнее научное сообщество, да и Ученый совет после статей Ягодкина, после гулявшего по институту слуха, что один оппонент испугался крамольности моего сочинения, короче, все они приложат силы, чтобы диссертацию утопить. Минут за двадцать до защиты я все же подошел к главному редактору нашего журнала Ивану Фролову и спросил, может ли редакция пойти на защиту «поболеть» за меня. Защиту назначили на час. В час была летучка, в три редколлегия. Фролов отвел глаза в сторону и сказал, что защита – это мое частное дело, и он не может срывать из-за нее работу журнала.
Редакция располагалась на первом этаже. Зал заседаний Ученого совета – на пятом. И защита началась, зал гудел недоброжелательством. Были зачитаны мои данные. При словах «беспартийный» кто-то громко хмыкнул, а кто-то другой довольно внятно произнес: «И он еще надеется защитить кандидатскую по философии! Они что там, в “Вопросах”, с ума посходили? Они бы нам сюда еще Бердяева прислали!» Начало погрому было положено. Я минут десять, как и требовалось, рассказывал о содержании диссертации. Потом пошли вопросы к диссертанту. «Разве вы не знаете ленинского определения Каткова как махрового реакционера? Как вы можете ставить рядом фигуру религиозного фанатика Достоевского и революционного демократа Чернышевского, в котором при этом указываете стремление к европеизму, а не к крестьянскому бунту. У кого из советских ученых вы могли такое вычитать?» Все они чувствовали себя наследниками большого Дракона, который, конечно, сдох, но дракончики-то остались. Особенно один был хорош, фразу которого долго повторяли по институту. По профессии этик, он работал в секторе научного коммунизма, доктор философских наук, и со свойственной советским гуманитариям определенностью говорил: «Человека в нашей стране необходимо воспитывать всеми возможными способами и средствами – вплоть до расстрела». Да, конечно, это был настоящий дракончик. В отличие от нынешних, которые как слизни просто не дают дышать, по крайней мере стараются это сделать. Сливают институты, сокращают научных работников за ненадобностью, отказываются от Академии наук как независимой от государства структуры… Но это к слову, хотя слово «слизни» по отношению к этим персонажам мне нравится.
Я отвечал, понимая, что любой мой ответ приведет лишь к моей научной катастрофе, не научной, конечно, а академической. Самое обидное, что моя жена, первая моя жена, гитаристка и певунья, а также прекрасный кулинар, когда хотела, уже готовила дома стол к отмечанию удачной защиты. Впрочем, эта мысль как мелькнула, так и исчезла. Я вдруг почувствовал, что мне «шьют дело», что я вырастаю в фигуру матерого идеологического диверсанта. К тому же тут и отца припомнили, которого когда-то пытались обвинить в злостном космополитизме. Куницын, научный руководитель, хотел что-то возразить, но Каткова, конечно, он не читал, да и сам был замаран (зал знал о статье Ягодкина) в идеологической нетвердости.
Я понимал, что через минут двадцать начнется редколлегия, и никто из друзей на защиту не придет. И тут – произошло чудо. Открылась дверь и один за другим вошли одиннадцать научных консультантов журнала «Вопросы философии», я был двенадцатым. Мужики все были здоровые, усмешливые, глаз острый и умный. Мне даже показалось, что публика в зале замерла, как если бы перед купеческим обозом, который считал, что уже проехал опасные места, и купцы даже расслабились, в темном лесу неожиданно из кустов появилась шайка разбойников. Мы, конечно, использовали образ атамана Кудеяра и двенадцати разбойников в своем редакционном фольклоре. Например:
Жило двенадцать разбойников
С ними Фролов-атаман.
Много редакторы пролили
Крови честных христиан.
Сидевшие в зале знали одно: свои статьи они должны были нести этим разбойникам, редакторам самого крупного и едва ли не единственного журнала по философии в СССР. Напав на меня, они как-то расслабились, забыли об этом, а потом, поскольку от журнала никто не пришел, они решили, что новенького решили выбросить драконышам на съедение. Редакция оглядела зал, пристально всматриваясь в каждого из сидевших, потом заняла два стола перед кафедрой. А Володя Кормер подошел ко мне и шепнул: «Все же Фролов настоящий мужик. Он просто отменил редколлегию». И вернулся к друзьям. Снова открылась дверь, вошел Мераб Мамардашвили, но сел за отдельный стол, как бы отдалившись от разбойничьей засады.
Разбойники сгрудили два стола, перешептывались, время от времени поднимая головы и выхватывая отдельные имена из диссертации. Я сравнивал позицию раннего Чернышевского с Платоном, подробно говорил о Каткове, звучало имя научного руководителя диплома – Палиевского. Зинаида Васильевна Смирнова прочитала академический отзыв, похвалила, указала недочеты, но в целом произнесла необходимую фразу, что диссертант заслуживает искомую им ученую степень. При этом она, все понимая (старая школа!), приветливо улыбалась пришедшей ко мне поддержке. Пришедшие одиннадцать, чувствовавшие себя немножко разбойниками, но отчасти и не то мушкетерами, не то гвардейцами кардинала, скорее, все же мушкетерами, с интересом уставились на Долгова. Что скажет он? Мамардашвили он обещал, что поддержит, отзыв писал сам, но что в отзыве? Но Константин Михайлович Долгов не подвел, не зря его звал Мераб! Такого заковыристого панегирика я никогда раньше не слышал о своих работах. Он говорил о лучших традициях русской философии в моей диссертации, которые при этом фундированы настоящей марксистской методологией, да и сама тема, выбранная диссертантом, совпадает с последними постановлениями ЦК КПСС.