Михаил Федотович Овсянников
«Ну, с чем пожаловал? – спросил он, наливая мне чаю в стакан в серебряном подстаканнике. «Пустяковое, в сущности, дело. Но приказ Главного, вот и приехал. Тут принимали статью на редколлегии. Статью приняли, но поскольку она шла по отделу эстетики, требуется ваша виза». И я достал из портфеля конверт со статей Ортеги и протянул статью Овсянникову, добавив: «Вы болели, пришлось за вас на редколлегию ее посылать. Вы уж извините. Главный редактор велел подавать, что в портфеле у каждого отдела. Я и дал эту, ее подготовила знаменитая наша испанистка Инна Тертерян». Михал Федотыч протянул руку, взял статью и тут же уронил, почти отбросил ее на стол. «Володька, но это нельзя печатать. Махровый идеалист! Да нас посадят!» Я ответил, как мог циничнее и спокойнее: «Теперь ситуация такая, когда уже статья подана на редколлегию, она должна быть напечатана. Тогда не посадят. Вышла, и значит, так и должно быть! Если же мы дрогнем и испугаемся, тогда дело приобретет совсем другой характер». Федотыч побелел весь: «Что ты наделал! Но я-то не подписывал!» Я пожал плечами: «Тем более вас не посадят! Отвечать мне». Федотыч замахал руками: «Нет, нет! Мне тебя тоже жалко!» Он и вправду ко мне хорошо относился, не раз уговаривал защищать докторскую диссертацию: «пока мы живы». А умер он и вправду через три года. Я снова принялся его успокаивать: «Михал Федотыч, сталинские времена давно прошли, за такие тексты не сажают уже». Овсянников выскочил из-за стола, в одних носках по ковру подбежал к книжной полке, стал перебирать книги: «Да о нем же пишут, что он испанский фашист!»
Я предостерегающе поднял руку: «Но вы же сами знаете, что это неправда. Он антифранкист, эмигрировал во времена Франко в Латинскую Америку. А статью какой-нибудь ваш знакомец написал, да небось в пятидесятые неопределенные годы. И вам подарил».
Он остановился, поднял на меня глаза: «Откуда ты знаешь?»
«Неужели вы сами бы сборник по испанистике купили бы? Вы же Гегелем занимались тогда».
«Ну да», – согласился он.
«И все же, – снова перешел он к спору, не желая подписывать. – Он же написал работу “Дегуманизация искусства”. Понимаешь – дегуманизация! А мы за гуманизм. На этом вся советская эстетика стоит! А у него тут манифест модернизма!»
Надо сказать, в самиздате я уже подначитался кое-каких текстов Ортеги, представлял, о чем речь, и был уверен, что Овсянников-то их не читал. «Он же писал в этой работе, что констатирует художественную реальность XX века, и нынешняя задача – указать искусству другую дорогу, на которой оно перестало бы быть искусством дегуманизирующим. И кто его любимые художники? Это Гёте, это Веласкес, это Сервантес, это Гойя. Какой уж он к черту модернист!» Федотыч пожевал губами и ничего не ответил. Мозги шевелились, нужен был еще толчок. И я его сделал: «А потом на редколлегии говорили, что приехавший в Москву испанский король пенял нашему Генеральному секретарю, что мы не печатаем великого испанского философа. И Генеральный обещал в этом разобраться. Так что наша публикация будет как раз то, что требуется сейчас». Словечко «говорили» – замечательное. Ведь и вправду говорили, но кто говорил, я не сказал. «Ладно, – сказал Овсянников. – Думаешь, мы как раз в струю попадаем? Где моя ручка?» И он подписал. Мы допили чай, я ушел.
Академика надо было ловить в Институте философии АН СССР, в три часа дня у него начинался сектор, которым он руководил. Приходил он обычно на полчаса раньше, готовился к заседанию. Человек он был аккуратный. На эту его аккуратность я и рассчитывал. Так и получилось, я застал его в одиночестве за столом с разложенными на нем бумагами. Я рассчитывал на интуицию. Но степень проницательности у Академика превышала среднестатистическую проницательность других философов. Во время войны исполнял должность старшего политрука, был инструктором политотдела дивизии ПВО. С 1943 г. – на Воронежском фронте, затем на Украинском, был контужен на Курской дуге. Военный иконостас, который он надевал по праздникам, поражал. Среди прочих был даже орден Красной Звезды. После войны служил под Веной, немецким владел очень даже хорошо. Боевая школа была не слабая, но и жизненная не хуже. До войны и до учебы на философа он хотел стать писателем. И ко мне, кстати, уже позже стал хорошо относиться, когда узнал, что я пишу прозу. Так вот он взял за образец прозу Бабеля, возил ему свои рассказы, Бабель работал с ним как с учеником. И вот как-то в мае, 14 мая, он провел с Бабелем целый день на даче в Переделкино, засиделся. Побежал на станцию, но на электричку опоздал. Вернуться к советскому классику счел неловким, просидел всю ночь на скамейке, благо было уже тепло. А в Москве уже купил газету, где было сказано, что 15 мая у себя на даче в Переделкино был арестован враг народа Исаак Бабель по обвинению в «антисоветской заговорщической террористической деятельности» и шпионаже. После этого эпизода на своей писательской карьере академик поставил крест. Тем более что доходили глухие слухи, как чудовищно пытали Бабеля, раз он оговорил Ю. Олешу, В. Катаева, И. Эренбурга, склоняя их к шпионской деятельности в пользу Франции. Уже потом мне рассказывали студенты Литинститута, как один из писательских орденоносцев (уже после XXII съезда) рассказывал молодым ребятам о пытках Бабеля: «Жидок-то оказался жИдок. Когда иголки под ногти стали загонять, визжал безобразно». Студенты не нашли ничего лучшего, как явиться под окна квартиры орденоносца и разбомбить его окна кирпичами.
Короче, Академик прошел хорошую школу советской жизни. Поэтому я просто положил перед ним статью, где уже стояли две рекомендации на публикацию, и сказал: «Теперь, пожалуйста, подпишитесь тоже. Это простая формальность». Он поднял на меня умные глаза и произнес: «Владимир Карлович, я вовсе не сумасшедший. Академики тоже понимают, что к чему. Я такое никогда не подпишу». Тон был спокойный, и ясно, что возражений никаких быть не могло.
Но и у меня выхода не было. И я вывалил свой козырь о короле Хуане Карлосе. Академик усмехнулся: «Вы думаете, я поверю этой байке? Откуда вы это знаете. Семёнов может верить, а я стреляный воробей. Я верю бумаге, а не фантастическим рассказам». Почему-то фамилия Семёнова вызвала у меня некую важную цепочку бендеровских новых идей. Сегодня иногда думаю: какого черта я тратил силы и время на публикацию нормального, не крамольного текста. Ведь всего через пять-шесть лет выйдут сразу несколько томов Ортеги. Правда, тогда это было даже за пределами воображения. Видимо, это осуществление свободы в несвободных обстоятельствах было мне важно. Я уже чувствовал себя совершенно свободным, был автором десятка рассказов, пары повестей, романа-сказки «Победитель крыс». Про этот мой текст известный в те годы фантаст и сказочник Кир Булычёв во внутренней рецензии в издательство «Молодая гвардия» (которая начиналась поразительными словами: «По моему объективному мнению…») написал, что «перед нами абсолютно диссидентская сказка», которую друзья автора подобных же взглядов, очевидно, с удовольствием слушают, сидя у камина и попивая водку. Но он советует издательству как можно скорее вернуть рукопись автору и больше дел с ним не иметь. Камина у меня не было, сказку мало кто тогда читал. В 1991 г. она вышла тиражом (два завода) 225 тыс. экземпляров в издательстве им. Сабашниковых. Пока же я был абсолютно вне социальной жизни. Поэтому ко всем событиям советской действительности я относился с любопытством, чувствуя и даже отчасти понимая, что ее законы не про меня писаны. Просто интересно было, как можно сыграть в той или иной ситуации. И я сыграл: «Но я уже от лица журнала обратился в отдел ЦК и получил добро на публикацию. Так что я точно сказал, ваша подпись – это простая формальность». Академик был озадачен: «А в какой отдел?? Я позвоню туда». Дело в том, что наш журнал курировали сразу два отдела ЦК – отдел науки и идеологический отдел пропаганды. «Ну знаете, этого я вам не имею права сказать, звоните сами и выясняйте». Ситуация оказалась для академика неразрешаемой, квадратурой круга. Позвонить в отдел и спросить, звонил ли вам такой-то, было невозможно. Если бы хоть твердо знать, какой отдел. Но этого я не говорил, как бы не смел сказать.