Но чаадаевская история (с моим участием) на этом не закончилась. Из крупных работ начала перестройки можно назвать прежде других книгу Б. Тарасова (Чаадаев. М.: Молодая гвардия, 1986). В 1987 г., спустя 151 год после первой публикации, отечественный читатель получил и сравнительно полный состав сочинений Чаадаева, собранных Б. Н. Тарасовым. Журнал «Вопросы литературы» попросил меня сделать рецензию на эту книгу. Рецензия выросла в статью, которую журнал все же опубликовал: «Имя роковое» (Духовное наследие П. Я. Чаадаева и русская культура) // Вопросы литературы. 1988. № 3. Этот текст казался многим почти свободным, во всяком случае, перестроечным. Смешно сказать, но никто не говорил о Чаадаеве, все говорили о том, как журнал это пропустил. Но все же о Чаадаеве, точнее о его восприятии, я вскоре услышал неожиданное, и все благодаря этой статье.
Как-то в «Вопросах философии» появился мужик, что-то среднее между полярником, сибиряком и лагерником. Большие красные руки, выглядевшие опасным оружием, очень обветренное лицо, красное, почти задубелое. Ростом где-то больше 180 см. «Мне бы с Владимиром Кантором поговорить», – хриплым голосом сказал он, обращаясь к нашей даме, заведующей редакцией. Та вздрогнула, посмотрела на него, потом на меня, глазами спросив, готов ли я говорить или уже ушел. «Это я», – сказал я. Он пожал мне руку, которая утонула в его ладони: «Где здесь поговорить можно, чтобы никто не помешал». Я повел его на площадку черной лестницы. «Эй, – крикнул растерянно Мудрагей, немного напуганный размерами и суровостью голоса моего спутника, – у нас летучка через десять минут, не забывай». Это было вранье, но оно означало, что через десять минут друзья придут мне на выручку, хотя тот же Мудрагей едва доставал мужику до плеча. И все же стало мне как– то спокойнее. Присев на подоконник на лестничной площадке, незнакомец представился, назвав фамилию, прозвучавшую знакомо. Увидев в моих глазах проблеск узнавания, он добавил: «Про меня Володя Высоцкий песню написал». Посмертное амикошонство мне никогда не нравилось, но тут я вдруг поверил, что он имеет на это право. И песню вспомнил. «Ну а я-то при чем?» – спросил я. Он сразу ответил: «Да я прочитал твою статью о Чаадаеве и пришел сказать спасибо!..» И снова я пожал плечами: «Какая связь?»
Он схватил меня за плечо. «Мы с ним на Магадане познакомились. Там он и песню про меня написал. Марина привезла ему года за три до его смерти из Парижа двухтомник Чаадаева. Володя прочитал и очень его полюбил. Ведь последние песни Володи как чефир, они пропитаны Чаадаевым. Он заказал его портрет и повесил к себе на стену кабинета. Я прочитал твою статью и нашел тебя. Хотел тебе это рассказать, чтобы ты это знал. Не знаю, зачем, но захотел». Он также резко встал, снова сжал мою руку и вышел, прошел сквозь редакцию и скрылся. Редакционные друзья перевели дух, расправили плечи. Хотя если что, он бы нас всех раскидал.
Больше я его никогда не видел. Но почему-то поверил его рассказу. Ведь подлинное в культуре не умирает, «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется» (Тютчев). Но оно отзывается. Запретный бард воспринял слова запретного мыслителя. Я вспомнил фразу Тютчева о портрете Чаадаева, «что есть такие типы людей, которые словно медали среди человечества: настолько они кажутся делом рук и вдохновения Великого художника и настолько отличаются от обычных образцов ходячей монеты…». Эту цитату я приводил в своей статье. Впрочем, лицо Высоцкого тоже такого же типа.
18. Фагот
(Маленькая модель советской коррупции)
В редакции наше поколение было как бы на вторых ролях, точнее, наверно, сказать, второсортным, все выдающиеся прошли, а пришли молодые, которые не хотели заниматься советской философией. У кого-то было нечто свое тайное, но помимо коллектива. Время ведь предполагает некое коллективное единство, единое дело, какое? Редактура полупартийных статей? Редактура занимала немало времени, но немало и оставалось.
С этого надо начать, наверно. Мы приходили к 11, через пару часов работа была выполнена. Что делать? Шли обедать в кафе– «стекляшку» с заходом в магазин за бутылкой. Вокруг редакции крутились авторы, кто подлизывался, кто хотел к чему-то приобщиться. Хотелось единства.
Мне упрек был один: «Ты пьешь с нами, но ты вроде и не наш».
В «стекляшку», когда там обедали (с водкой, разумеется) «вопросники», набивалась публика, мечтавшая напечататься в «Вопросах философии», или уже печатавшаяся. Был там такой Володя Черняк, ходивший немного вразвалку, черноволосый драчун, у которого выпячивалась нижняя часть живота. Раз в год непременно печатал статью в журнале, доставая всех вопросами о судьбе своей статьи как важнейшем мировом событии. Он всегда устраивал после публикации пьянку, говорил громко и как свой, хотел выглядеть значительным. Рассуждал при этом о сотрудниках журнала немного свысока. Он был как бы творец, а мы вроде журнальная обслуга. Скажем, он понимал, что Володя Кормер реальный неформальный лидер редакции. Но не понимал, почему. «Подведет вас как-нибудь Кормер. Чует мое сердце. Есть у него что-то свое за душой. Он не отдает всего себя журналу». «Да, – подхватил Ренька (Рейнгольд, Рене) Садов, прототип главного героя моего романа “Крокодил”, – надо всего себя отдавать журналу. Надо жить для журнала. Мы служим большому делу. Даже когда печатаем членов ЦК. Это защищает приличные статьи».
Меня что-то смущало в такой постановке вопроса. Я понимал необходимость профессионализма, понимал, что журнал – это детище, к судьбе которого мы причастны и должны его холить и лелеять, но как-то идея «отдать всего себя» мне была чужда. Я писал прозу, которая никуда не шла, но тут точкой опоры для меня стал Володя Кормер. Он был старше меня на шесть лет, но опыта жизненного у него было много больше, да и круг общения шире. Жена – замечательный скульптор Лена Мунц, уже после смерти Володи создавшая скульптуру Мандельштама, ее друзья по цеху – Андрей Красулин и Дмитрий Шаховской. Дружил Кормер и с Димой Борисовым, автором сборника «Из-под глыб» и крестником Солженицына. Я вырастал все же в профессорском, книжном слое, да и сам был книжным мальчиком, пропитанным Достоевским. Поэтому мне чрезвычайно был интересен круг Кормера, куда он спокойно пускал всех, кого считал своими друзьями. И это очень помогало, что есть еще кто-то, талантливый и сильный, который не стремится влезть в советский писательский мирок. Володя Кормер писал тогда самый большой свой роман «Наследство» о демократическом движении, но с огромным временным пространством – от первой послереволюционной эмиграции до эпохи Красина, Якира и Солженицына. И тут снова я получил жизненный урок: никакого пиетета и поклонения к великим именам у Володи не было. Был, однако, некий цинизм, как защитная реакция тонко чувствующего человека. Если признаться, то поначалу я смотрел на него снизу вверх, признавая его первенство и опытность. Впрочем, элемент цинизма был необходим, чтобы существовать в подцензурном советском журнале, сочиняя при этом несоветские тексты. Вот на определении этих текстов мы с Кормером не сошлись, но, пожалуй, только на этом. Он говорил, что необходимо создавать нетленку (так тогда говорилось), которая взорвала бы этот мир изнутри. Я, как человек более спокойного нрава, спорил и говорил, что текст должен быть неполитическим, называл это (используя советский термин, но с другим содержанием) объективкой, то есть историей человеческого сердца, не замешанной на политике. Но советской власти не нужны были ни нетленки, ни объективки. И поэтому доза цинизма помогала выживать, не обращая внимания на подозрительные взгляды, и работать так, будто мы и вправду «живем для журнала».