Как писал когда-то Эдуард Успенский:
У пожарных дел полно —
Книжки, шашки, домино!
Но когда опасность рядом,
Их упрашивать не надо.
Два часа на сбор дружине,
И пожарные в машине.
В этот раз им понадобилось немножко меньше двух часов. Двое пробежали по квартире, заглядывая по углам. От грохота их сапог проснулась бабушка и вышла из своей комнаты. Седые редкие волосы были взлохмачены. «Что происходит? – крикнула она. – Будто война началась». Жена показала лейтенанту на нее: «Вот это и есть ответственный квартиросъемщик». От грохота сапог пожарных пооткрывались квартиры соседей. А пожарные взломали дверь на чердак, чтобы проверить, не поднялось ли туда пламя. Наконец часам к четырем утра все стихло. Мосгаз приехал и ворвался к нам в шесть утра! Это было уже слишком даже для нас, привыкших к нелепостям советской жизни. Вспомнив все это, я спросил у одного из молодых американских парней, почему они сами не начали обесточивать загоревшуюся проводку. Он честно и простодушно ответил: «Это нельзя. У нас каждый делает свою работу. Да и потом, как ты видел, пожарные прибыли через три минуты. Мы и взяться бы не успели за провода, а взялись бы, что-нибудь напортили бы». После этого я подошел к пожарному и попросил у него разрешения сфотографироваться рядом. Он не возражал.
Владимир Кантор и американский пожарный в кампусе университета Огайо (Коламбус)
Действительно, это был тот свет. На нашем свете такого я не встречал ни разу. Да и пожарный больше был похож на космонавта, как и должно быть на том свете.
Очень поучительно было для меня общение с русской девушкой– слависткой (назову ее Настей), которая пришла послушать нашу конференцию, мало что поняла, но все же успела с каждым поговорить, особенно долго со мной, когда узнала, что по базовому образованию я филолог. Настя эмигрировала года два назад, выйдя в Воронеже замуж за еврея-одноклассника, с ним уехала, но в Штатах тут же развелась и стала искать, чем может заняться. Но поскольку одну свою природную возможность (красоту) она один раз использовала, да и красивых девушек в округе было немало, даже блондинок, надо было обратиться к другому природному дару – к родному русскому языку и стать слависткой. Мы сидели на скамейке недалеко от здания, где проходила конференция среди сумасшедше цветущих растений, каждое из которых было прекрасно по-своему. Мы выбрали относительно тенистое местечко, хотя все равно было жарко. И Настя рассказывала, ее рассказ показался мне занятным, и я его запомнил. «Поначалу я тут очень болела, – говорила Настя, – ведь все непривычно, даже воздух, но особенно флора. У меня были бесконечные лихорадки, отекали пальцы на руках и ногах. Хотя сейчас, – она вытянула ногу, демонстрируя ее чистые линии, – я опять в полном порядке. А к врачу пойдешь, он сразу направляет тебя в аптеку, где хозяином его приятель. Аптекарь продает заказанное лекарство, но советует уточнить диагноз, поскольку у них появилось новое более мощное средство. Я иду к врачу, уточняю диагноз, а за каждый визит надо платить, снова к аптекарю. Там новые советы, снова врач. Просто заколдованный круг». В ответ на этот рассказ я не стал поминать о пенициллине и американском докторе Флеминге, понимая, что здесь эта история неуместна. «И тогда я, – продолжала Настя, – поняла, что в Америке все простые, чаще всего и с открытыми душами, которые делают зло, потому что не понимают тебя. И я принялась подходить к каждому цветку, к каждому дереву, каждой травинке (я даже атлас флоры американской составила), подходить и говорить: “Я девочка Настя, я приехала из России, я хорошая, я хочу с тобой дружить, не обижай меня”. И это подействовало. Я ведь и себя тем самым почти гипнотизировала. И вот уже год я не болею». Это мне понравилось, как-то сказочно, но правдиво. Потом плавно разговор перешел на ее научную работу. И отсюда я тоже кое-что извлек. У нее в голове сидела американская славистика, которая не видит текста и контекста. Она писала диплом по «Барышне-крестьянке» Пушкина. Подсчитала число гласных и согласных в тексте, по этой системе получалось почему-то, что это очень женский текст, что у Пушкина была тайная склонность к трансвестии. «Только, – пожаловалась она, – никак это с сюжетом не вяжется, ведь девушка хочет замуж за этого Алексея. И это уже нечто маскулинное. Ведь девушка должна быть независимой от мужчины». Я спросил: «Настя, а вы не задумывались, вообще– то, о чем повесть? Кому Пушкин здесь отвечал и возражал? Ведь он очень литературный человек был». Она ответила, что ей трудно на это ответить, поскольку принцип американской филологии – не выходить за пределы изучаемого произведения. Впрочем, последнее время таков стал принцип и более мне известной немецкой филологии. Я ответил, что таким образом филология, на мой взгляд, сама себя убивает. «Посмотрите, – сказал я, – у кого из предшественников Пушкина говорилось о любви крестьянки к знатному кавалеру, у кого родилась фраза “и крестьянки любить умеют”. Вспомните, постарайтесь». К моей радости она произнесла: «У Карамзина». И я попытался рассказать о своем примитивно-несемиотическом взгляде на повесть: «Пушкин возражает Карамзину, что лишь в том случае крестьянка любить умеет, если она переодетая барышня, если ее чувства воспитаны. Ведь любовь это не просто секс, на который так охотно идут реальные крестьянки с красивым баричем, а некая возгонка чувственности в духовность». Она простодушно ответила, что это интересно, что она подумает. Она и вправду подумала. Через несколько лет мне попался в руки сборник аспирантов-славистов, где я увидел статью этой русско-американской девушки о «Барышне-крестьянке», где она сумела вполне грамотно подобрать к рассказанной ей идее сравнения пушкинского текста с карамзинской повестью цитаты и пр. Это простодушие вполне интернациональное. У нас и похлеще бывает. Как-то с женой мы читали лекции в Самаре от фонда Сороса. Там к жене подошел некий доцент и сказал, что вот он тоже занимается проблемой книжности и даже написал статью на похожую тему и рад ее презентовать. Уже в самолете жена раскрыла этот сборник: статья доцента была слово в слово списана с ее статьи из «Вопросов философии». Почему он подарил свой плагиат автору, у которого сплагиировал, до сих пор понять не могу. Разве что гипертрофированное авторское тщеславие: чтобы заметили… Так что претензий к девушке у меня нет.
Но еще одну историю не могу не включить в рассуждение об американском простодушии. Пусть не сердятся на меня читатели, что так много внимания уделяю женской теме. Это не дань феминизму. Просто для меня и для человечества женщина – это жизнь. Так вот опять женщина. Профессор по межличностным отношениям, лет тридцати пяти, поджарая и симпатичная, долго рассказывала нам о том, как надо опасаться служебного сексуального принуждения, когда профессор или начальник пользуется своим служебным положением. И девушки невольно уступают, забывая, что феминизм сегодня – сила, что могут они пожаловаться в полицию. Говорила она как по учебнику для малоразвитых. «Есть вопросы?» – сказала она, закончив свою пропедевтическую речь. Вдруг Эрих Соловьёв встал и с невинным выражением на лице обратился к американской даме: «А ведь и мужчин нужно защищать. Как вам кажется? Ведь начальником может быть и женщина». Она растерялась. И все же напора в ней было немало. И она сориентировалась довольно быстро. «Может быть, что женщина– начальница тоже потребует симпатичного мужчину к себе в кабинет. Он тоже должен понимать свои права и не дать совершить над собой сексуальное насилие. Ну вот вообразим, что я начальница и приглашаю кого-нибудь из русских гостей к себе в кабинет. Ну, например вас!» И она указала рукой на меня: «Что вы должны сказать в ответ?» Такая вот школьная училка! Я встал и ответил подчеркнуто простодушно: «Никаких проблем. Прямо сейчас и пойдем» («No problem! Let us go. Let me help you now»). Она вздрогнула и почти вскрикнула: «Вы не поняли. Я для примера». Я, по-прежнему играя роль простодушного, недалекого, но брутального мужчины, ответил: «Какие примеры! Просто пойдем!» Дама смутилась и сказала, что надеется, что в целом мы поняли ее мысль, и поспешно удалилась. Эрих Соловьёв и Рубен Апресян весело заулыбались. А академическое российское начальство поглядело на меня довольно косо. Мое поведение показалось им, пожалуй, предосудительным. Но я не был академическим человеком, сотрудник журнала, хоть и философского, все же журналист, а журналисту некоторые вольности позволительны.