Если же говорить о пользе этой вещи, то, мне думается, она несомненна, т. к. во многом затрагивает типичные мучительные стороны жизни многих. Авось кому-то и поможет жить.
В. Розов
Увы, не знал и не знаю, дошло ли даже это письмо до тогдашнего главного редактора – честное слово, не помню, кто тогда таковым был. А если дошло, то как он отреагировал?.. Не знаю. Знаю только, что с милыми ужимками, призывающими к пониманию ситуации, призывающими, так сказать, в соумышленники, редакционные дамы объяснили мне, что, к сожалению, рецензии Розова оказалось недостаточно, да и вообще не ясно, какой хитростью я выманил у маститого автора эти строки. Короче, повесть не напечатали.
Как водится, молодой автор надулся и поклялся больше в этот журнал ни ногой. К Розову мне почему-то было стыдно идти. Но прошло три года. Я продолжал писать. В других журналах повесть тоже отвергли (об этом рассказ чуть ниже), и я снова явился в «Новый мир», принеся новую пачку рукописей. Теперь мне понятно, что редакция на мне поставила крест – непробивной, и пишет не то, что им надо. Про народ мало. Да и фамилия не очень-то. Хотя о жидомасонстве дамы мне не говорили. Но, наверно, сочувствовали мне, что такой глупый и не догадываюсь псевдоним взять. Во всяком случае новую стопку рукописей не отвергли, а И. П. Борисова попросила принести и «Два дома», чтобы уж всё вместе отрецензировать. Еще раз. И отправила на рецензию критику и пушкинисту Валентину Непомнящему, думаю, желая получить отрицательный ответ. Имя мое по-прежнему ничего никому не говорило из варивших варево на литературной кухне. И дать заработать прогрессисту-почвеннику (внутренние рецензии были узаконенным способом литературной подработки). И рецензия была написана, а копия дана автору. Выдержки из нее и представляю.
В. Кантор, Два дома; Я другой; Библиофил; Знакомая девочка, или
Как сверкают пятки. – 338 стр.
Буду говорить в том порядке, в каком я прочел произведения В. Кантора. Многое в повести «Два дома» произвело на меня сильное впечатление, и прежде всего – записанная автором ситуация очень характерная и типичная (разумеется, не в статистическом смысле слова). Герой и рассказчик – мальчик-подросток (точнее: это воспоминания рассказчика о себе в возрасте подростка). Мальчик интеллигентный, рефлектирующий, – главная жизнь его идет внутри, и она очень сложна и драматична: его собственная душевная тонкость, оборачивающаяся подчас слабохарактерностью, его интеллектуальная честность и способность к пониманию другого, выливающаяся порой в отсутствие собственной позиции, – все это мучительно для его совести. А ситуация, в которой он живет, сама по себе достаточно сложна. Родители его – из разных общественных кругов. Мать, биолог, генетик (в ту пору генетика считалась еще «лженаукой»), – из «простой» семьи; и в доме бабушки Насти, ее матери, куда очень любит ходить мальчик Боря, царит мирная, застойно-патриархальная, но очень теплая и человечная атмосфера, сродни гоголевской «старосветской». Отец же Бори, гуманитарий, – интеллигент до мозга костей, мыслитель-романтик, в котором энтузиастический пафос 30-х годов причудливо переплетается с «богоискательством», с напряженным вниманием к «последним» вопросам. Как и его мать, бабушка Лида (вместе с которой и живет семья) – тоже биолог, но «лысенковской» школы – предельно откристаллизованный тип «несгибаемого» функционера, все чисто человеческие чувства которого <…> оттеснены или подавлены, нет, – как бы ассимилированы, что ли, железной логикой рассудка, долженствования, некоей высокой «конечной цели»… Сюжет повести, собственно, состоит в грандиозной ссоре между матерью Бори, ненавидящей свою свекровь со всею плебейской истовостью, темпераментом и открытостью проявлений, с этой самой свекровью и – с мужем, который беззаветно, по-детски, любит свою маму, хотя в глубине души во многом с нею не согласен. В конечном счете это столкновение между миром бабушки Насти (хотя сама она участия в конфликте, по существу, не принимает), миром пусть «отсталым», но сохраняющим человеческое тепло, и в то же время не чуждым некой пугачёвски-бунтарской стихийности (характер Бориной матери, ее яростная вражда к лысенковщине и безудержная ненависть к свекрови), – и миром бабушки Лиды, холодным, рассудочным (впрочем, и холодность, и рассудочность – здесь тоже своего рода страсть, по накалу не уступающая никакой иной) с его теоретической «правильностью», оборачивающейся бесчеловечием. Между этими двумя мирами мечутся отец Бори, безуспешно пытающийся хоть как-то их «согласить», «сгладить» непримиримые противоречия между ними, а главное – сам мальчик, многое понимающий, многое чувствующий и именно от этого бесконечно страдающий.
Таков самый грубый, самый схематичный абрис этой повести, но и он, мне кажется, дает представление о важности и глубине коллизии. Повесть – своего рода художественная стенограмма этого конфликта, имеющего отнюдь не частный смысл. Художественность ее – прежде всего в глубокой человеческой достоверности, касающейся и событий и характеров, и проблем, а также в тонком понимании автором их сути, – понимании, которое, в сущности, и создает эту достоверность.
Однако есть в этой повести какая-то внутренняя незавершенность – как будто стенограмма оборвана… И дело в том, «по личному предположению» рецензента, что автор слишком «привязан» к какому-то конкретному прототипу своего сюжета и слишком послушно идет за ним. «Привязанность» эта настолько сильна, что когда автор позволяет себе пофантазировать и описывает длинный сон мальчика Бори, в котором помимо фантастических деталей большое место занимает весьма сложный «взрослый» разговор, написанный опять-таки со «стенографической» точностью, я перестаю верить и готов довольно грубо заявить: в снах, тем более детских, так не бывает! Если бы тот же разговор автор передал помимо сна, – другое дело; встроенный в сон, он сразу разрушает ощущение правды, и сон оказывается чисто условным приемом, который очень плохо «смотрится» на общем фоне точности и достоверности повествования. Что же касается незавершенности повести, то она имеет место в буквальном смысле слова. В ночь того дня, когда скандал достиг своего апогея, Боря тяжело заболел и несколько дней находился в очень опасном положении. Выздоравливая, он «блаженствовал, наблюдая наступившее примирение… Об этой ссоре больше никто никогда не поминал, словно и не было такой…». Все это сообщается в двух последних абзацах повести, занимающей 129 страниц. Но хочется тут сказать – писатель не имеет права на такой легкий «выход из положения»!Художественное произведение ведь не рассказ случайному попутчику: история кончилась, электричка остановилась на нужной рассказчику станции, – до свидания!.. В. Кантор напоминает мне здесь художника, который виртуозно написал портрет глубокого и сложного человека, портрет, побуждающий к раздумьям о жизни и человеке вообще, но предназначил этот портрет для вклейки в удостоверение личности, в «разовый» пропуск… Другими словами, автор сам ограничивает свою роль ролью фиксатора, и ничего более.
Далее опускаю, ибо рецензент по-прежнему испытывает недоверие к автору, но уже по поводу других его текстов, которые к рассказу о первой повести не имеют прямого отношения, во всяком случае, в книге не представлены, а потому читатель и не может самостоятельно сравнить тексты автора и оценку рецензента. О рассказах замечено мимоходом, что сами по себе эпизоды, составляющие их сюжеты, психологически любопытны, но рассказами они не становятся, оставаясь в рамках жанра «самонаблюдения» – если такой литературный жанр существует.