Дочери Просперо представились как Боцман и Мореход; бизонов звали Сара, Салли, Сьюзи и Прюн. Нам строго велели не открывать окна и не тревожить возниц нашими проблемами, а также вручили длинные пальто на гусином пуху (я с содроганием подумал о том, как могут выглядеть плутоновские гуси), чтобы надеть поверх наших и без того толстых, стёганых, меховых одежд для путешествия. Под столькими слоями одежды я почувствовал себя набивной гусеницей. Боцман (кажется) заверила нас, что путешествие будет недолгим, совсем недолгим. Они обе повторяли фразы снова и снова, как будто не до конца верили, что разговаривают вслух. «Ешьте, ешьте, ешьте, – сказали они. – Недолго, совсем недолго. А теперь тихо, тихо, тихо». Мы ели. Мы не шумели. Нам в руки они вложили цветы инфанты, чьи тяжёлые лепестки напоминали веки, бело-фиолетовые и влажные от сока и пыльцы. Свои я держал нежно, всё моё давнее желание попробовать эти штуки собралось у меня во рту, я ждал, я предвкушал. За пределами Плутона ни за какие деньги – даже за деньги «Оксблад» – нельзя купить ни один такой цветок. Американцы не желали с ними расставаться, даже если нежные цветы могли пережить перевозку. Я свои сожрал жадно, рвал зубами. Они измочалились, как кружево, на языке моём превратились в сладкий пепел, испарились, точно сахарная вата. По вкусу это не напоминало ни мёд, ни кофе, ни материнское молоко. Это не было похоже ни на что, о чём я слышал. Даже сравнить вкус инфанты с другим вкусом не могу – он был неповторим. Могу лишь сравнить его абсурдным образом: вкус был, как отблеск белизны на синеве; как идея перламутра; как воспоминание, которое почти удалось поймать, но в последний момент оно ускользнуло.
Наш путь – который, по правде говоря, продлился до самого рассвета, – пролегал по обширной и плоской сельской местности. Повсюду цвела инфанта, и запах её проникал сквозь прорези наших масок, ступая в бархатных туфлях и вытаптывая последние остатки «Моего греха». Я дышал глубоко, судорожно. Запах был таким сладким, что я как будто не вдыхал, но поедал его, и насыщался, но он оставлял тревожное послевкусие, сырое и мускусное. И всё же я пил и пил этот воздух, и так опьянел, что чуть не упал навзничь. Цветущие поля создавали иллюзию плодородия – разве могла быть пустынной земля, которая рождала такие дикие и прекрасные создания? И всё же, пока час следовал за часом, их одинаковость стала казаться убогостью, свидетельством того, что самому ядру этой планеты недоставало воображения.
Когда подкралось утро, мы увидели, как карнавальный мост между Плутоном и его луной ярко проступил в небе, точно арлекинская пуповина. Свет окружал его ореолом и преломлялся в ледяном воздухе, озаряя холмы вокруг нас. Пласты льда, длинные чёрные утёсы, обрывающиеся и переходящие в низины, блестящие, как стекло моря, – всё это обрело такие же радужные ореолы, такие же призматические короны, как будто вдоль краёв вспыхнули огни Святого Эльма. Этот безумный мост под названием Стикс был их солнцем, он то делался ярче, то тускнел, вырезая грубое подобие дней и ночей из единственной чёрной тряпки, что имелась в распоряжении этого скаредного мира. В пампасах раздались долгие крики диких бизонов; наши ездовые скакуны в ответ вздыбили кольца шерсти вокруг шеи, и каждая отдельная щетинка светилась собственным неистовым цветом. Хотя в карете был изогнутый рожок, через который мы могли поговорить с близняшками и расспросить их о том, что видели, мы строго соблюдали тишину, пока вдали не показался огромный дом.
Цитера на миг утратила самоконтроль, что случалось редко, и заснула, позволив голове чуть нерешительно упасть на моё плечо. На подбородке и ключице у неё засох сок инфанты, похожий на отпечаток пальца, испускающий едва заметный дрожащий свет. Я на миг уставился на эту отметину. Она корчилась и пузырилась в моих глазах, сладостная, безболезненная кислота, прожигающая её тело, изменяющая, наполняющая светом. А потом, когда дилижанс выехал на чёрную выступающую скалу, свет на коже Цитеры погас, опять превратившись в простое пятно высохшего сока и слюны. Тогда я её разбудил, чтобы она увидела поджидавшее нас подобие разверстой пасти: живой дом, похожий на бьющееся среди древних ледников сердце самого Аида – в той же степени дом, в какой наша четвёрка лазурных ящериц была бизонами.
Зрачки мои сжались, точно кулаки боксёра на ринге. Под хрустальным куполом, широким и высоким как Везувий, вулкан света выпускал кровь своего сердца потоками и фонтанами. Словно жуткий свадебный пирог, он вздымался слоями порфира, агата и тёмно-красного дерева. Замок начинался со слонов: резные звери стояли кольцом, подняв хоботы, выставив бивни, ноги их срослись друг с другом, образуя стену из поблескивающего фиолетового камня. От их голов поднимались арочные окна; внутри двигались огоньки свечей и тени. Над окнами вздымались зелёные каменные грифоны, вытянув передние лапы, а задние перетекали одна в другую, и изящные балкончики выдавались из их грудных клеток. Этажи шли один за другим, кольцами из чёрных единорогов, чьи воздетые рога образовывали что-то вроде шипастого крепостного вала, медведей из полированного красного дерева и видавших виды серых моржей. Всю конструкцию венчало маленькое кольцо девочек из дымчатого топаза, которые сидели, болтая ножками над великим зверинцем, застыв в каменном смехе, подперев хрустальные подбородки хрустальными же руками. Внутри этого кольца вертелось чёртово колесо – пустое, но освещённое, такая вот абсурдная диадема для этого места, обезумевшего и сводящего с ума. Свет сочился из каждой щели в скале, дереве, стекле.
Я едва не ослеп и спрятал лицо в ладонях.
– Дом, – сказал чей-то голос, и голос этот принадлежал одному из бизонов. Его перья встрепенулись на чёрном ветру.
* * *
Словно в тумане, мы вошли в Сетебос-холл, замок Просперо, сквозь тела слонов, и Мореход с Боцманом тянули нас и подталкивали, их маски улавливали и умножали выдох каждого канделябра, пока их лица не превратились в подобия звёзд. Даже под хрустальным куполом они не сняли эти маски, то ли из-за свойственной янки склонности к показухе, то ли из-за личного уродства или местного обычая, даже гадать не рискну. Не счесть числа лестницам и коридорам, которые мы миновали на пути – они струились мимо неровной туманной полосой, сквозь которую тут и там проглядывала роскошь. Из недр замка доносились взрывы хохота и музыка, но коридоры, по которым мы спешили, были совершенно пусты.
Теперь, когда я закрылся в спальне, окружённый шелками цвета тёмной охры и занавесками, пишу чернилами того же рассветного оттенка, вспомнить мне удалось лишь тронный зал. Я лишь так могу его называть. Во время стремительного прохода через замок мы миновали несколько открытых дверей и заглянули внутрь – мы люди, мы всегда должны поглядеть. Комнаты были заполнены людьми, пульсировали от тепла, украденного у какого-то невероятного двигателя, созданного для борьбы с ужасной экстропией суровых плутоновских краёв. Маски двигались и кружились, словно поле обезумевших цветов; на некоторых гостях были не только маски, но крылья и хвосты, прикреплённые к телу. И как эти тела извивались, как они сгибались дугой и сотрясались! Посреди всего этого на высоком чёрном троне, увенчанном альмандиновыми гранатами, шёлковыми асфоделями и каскадами лент, сидел мужчина в маске, которая в точности изображала человеческое лицо. Не его собственное – не лицо Максимо Варелы, ибо теперь я знаю, что это был не кто иной, как он, – но лицо Северин Анк, сотворённое из смолы, атласа и краски, такое же безупречное, как в тот первый момент, когда я её увидел, с таким же ясным лбом, яркими цветами и горделивыми, невообразимо высокими скулами.