– И вот этих мне тоже очень жалко, – вздыхает Катито. – Савите всего двадцать три, а она у них матриарх.
Катито сокрушенно качает головой:
– Много слонов полегло во время засухи, поэтому тут все больше сироты.
Катито неожиданно всплескивает руками:
– Ой, да ведь это же Корес, сынок Кумкват! Господи, твоя воля, он же то к одним прибьется, то к другим, все ищет своих, а они ведь тут, совсем рядом. Может, сегодня, через столько месяцев, он наконец-то с ними встретится. Господи, дай-то бог.
Катим дальше.
У Калиопы, тридцатитрехлетней слонихи, возглавляющей семью К/Б, или «кабэшек», нет куска одного уха. Она и сестры, отличающиеся норовистым и подозрительным нравом, смотрят на нас исподлобья.
– Ей досталось от масаи, – сокрушенно качает головой Катито. – Мать убили, и у самой три раны от копий.
Мы останавливаемся и терпеливо ждем. Калиопа начинает щипать траву и ветки чуть ближе к нам, где-то метрах в тридцати. Но стоит Катито повернуть ключ в замке зажигания, слониха поворачивается, заслоняет собой слоненка, расправляет уши и трясет головой.
– Ты уж прости нас, Калиопа, – виновато бормочет Вики. – Все страшное позади. Больше тебя никто не тронет.
Если бы это было так! Но желаемое и действительное – не одно и то же.
Разные семьи сбиваются вместе, перемешиваются, сливаются воедино и образуют стадо под сто голов. Мы едем вдоль берегов широкой поймы и, словно в школе, делаем перекличку, отмечая присутствующих. Я впитываю их вид и форму, внимаю им, вдыхаю их запах.
Вот слониха без бивней. На сотню особей один рождается на всю жизнь беззубым. А вот интересно: смотрит такой беззубка по сторонам, видит своих сородичей со всеми их причиндалами и что он чувствует? Зависть? Этот риторический вопрос я задаю вслух.
– К счастью, зависть им неведома, – говорит Катито.
А на подходе вторая смена на водные процедуры – по равнине движется в сомкнутом строю фаланга общей численностью двести пятьдесят слонов. В первых рядах – семья П/С во главе с двадцатишестилетней Петулой, у которой под началом осталось всего семь слонов, остальные пали от засухи и пуль.
Этот длинный и горестный список смертей и падежа представляет собой описание вида, находящегося на грани истребления. Через поколение или два, когда подрастут наши внуки, девственная первозданная Африка навсегда исчезнет с лица земли, как исчезли американские прерии с их травами и цветами в человеческий рост, где кружили бизоны да дикие голуби, а вокруг стеной вставали каштановые леса, леса, а не рощи, и все это было буквально мгновение назад.
За последний час у нас перед глазами двумя волнами прошествовали четыре сотни слонов, с которыми мы сперва ехали вровень, а потом вырвались вперед, чтобы лицезреть все это могучее стадо, идущее по пыльной саванне к изумрудной зелени оазиса. Вот мы поднимаемся на небольшое возвышение, откуда можно долго любоваться панорамным видом на сотни слонов, живущих своей слоновьей жизнью. Они едят, растут, кормят малышей. Неуклюжие слонята лезут друг к дружке и затевают возню. Самцы выясняют отношения. И все под присмотром заботливых самочьих глаз, а также ушей и хоботов. В водной глади поймы отражается небесная синь над снежной шапкой Килиманджаро.
Слонам передается глубинная мудрость их вековечного места обитания. Но, обрети самая высокая и древняя гора Африки голос, что бы она сказала о старых и новых порядках? Наверное, только она, с высоты своего возраста, может знать истину. Выпытать бы все у этих скалистых утесов, но гора хранит ледяное спокойствие, несмотря на то что ледники и снега Килиманджаро год от года все тают и уменьшаются. Как доказывают неоплаканные кости, погребенные на этих вечных просторах, ход времен не может быть мерным. По челу Земли время двигалось в разных ритмах. А танцор, который не спешит, может оказаться внимательным наблюдателем. Часто именно медленный темп и плавная широкая мелодия рождают песню, которая расскажет обо всем.
Возможно, ответ горы знает ветер, скользящий вниз по ее склонам и взметывающий дьявольские вихри пыли на окружающих равнинах? Если это так, то мне куда понятнее звуки и паузы слонов, мерная дробь их поступи и резкий рифф с присвистом вырываемой из земли травы. Разными способами они стараются сказать одно: «Просто жить. Мы не просим многого. И просить мы не должны. Мы в своем праве».
Мимо пересохших балок, где раньше были русла, мимо выбеленных солнцем костей мы приближаемся к границе заповедника. Она почти рядом.
Но за пределами заповедника продолжается живая природа, и это продолжение внушает надежду. Перед нами мелькают стада зебр и жирафов, но ощущение тотальной уязвимости и незащищенности остается.
Чуть-чуть про жирафов: они настолько огромные и заметные, что, подобно слонам, которые служат перевозочным средством для белых цапель и временной опорой для парящих в высоте ласточек, их шеи представляют собой провиантские склады для насекомоядных птиц. Вот сейчас они катают на себе красноклювых буйволовых скворцов.
Мы выходим из машины, карабкаемся по склону холма – масаи без изысков называют его на своем языке «горой из красного камня» – и смотрим на расстилающуюся вдали Танзанию и лежащие вокруг земли народа масаи, а также красную глинистую балку, которая в сезон дождей наполняется водой и превращается в большое озеро Амбосели, но сейчас ветер гонит по ней лишь чертом крутящуюся ржаво-красную пыль. От палящего с безоблачного неба солнца воздух чуть дрожит. Единственные звуки – гудение насекомых да сдавленный щебет птиц, у которых от зноя в горле пересохло.
Долгие века здесь все идет своим чередом.
Идет.
Своим.
Чередом.
В полуденный зной вторгается тихий голос, почти шепот Катито:
– Я была тут, когда умерла Эхо.
Тихие слова шелестят на сухом ветру, и тишина от них становится еще глубже.
– Пятого мая 2009 года, в два тридцать пополудни. Я держала ее голову. Однажды утром я увидела ее с двумя дочками: одной девять, другой четыре. Эхо еле тащилась, словно она им не мать, а бабка. Я только охнула. Стояла страшная засуха. А Эхо было много лет, точнее, шестьдесят четыре. Я два часа не уходила, смотрела, как она медленно поднимает одну ногу, потом другую, ей каждый шаг давался с огромным трудом. Я довела их до болота и уехала. А на следующее утро, в шесть тридцать, звонок: «Слониха со скрещенными бивнями». И я тогда подумала: «Эх, гадство!» Бросилась, куда сказали. Это было совсем недалеко от лагеря, я могу показать место. Эхо упала, ноги подкосились. Когда я примчалась, она лежала на боку, глаза открыты, и все сучила ногами, пыталась встать. Подоспели люди с грузовиком, с веревками, говорят, веревку подведем и попробуем поднять, но я видела, что она умирает. Своей смертью. От засухи. Поэтому сказала, что делать ничего не надо, можно только стоять и смотреть. Рядом с ней были две ее дочери. Они даже не пытались нас отогнать.
Егеря хотели ее добить. Я не дала. Спросила одного: «Если бы у тебя бабушка умирала, ты бы согласился, чтобы ей сделали смертельный укол?» Нет, отвечает. Тогда, говорю, что ж вы ее пристрелить-то хотите? Пусть с миром отойдет. Давайте, говорю, останемся рядом, чтобы ночью гиены ее не погрызли. Мы сидели с ней всю ночь, все утро, до полудня. Люди сходили за едой. Я поддерживала ей голову, просто чтобы ей было полегче, чтобы она не боялась. Ее дочь, Энид, стояла рядом не шелохнувшись. До последнего вздоха от нее не отходила. Все чувствовала, все понимала. Я все держала голову Эхо, и тут она вдруг очень медленно вытянула ноги. Потом веки дрогнули, и она на меня посмотрела. Мне так горько стало. Потом она глаза закрыла. И умерла. Энид была совершенно раздавлена ее смертью, честное слово. У меня слов нет, чтобы описать ее выражение. Совершенно как у человека, который плакал над гробом кого-то близкого. И она в таком состоянии находилась очень долго. Месяц, не меньше. Похудела.