Мужчина наконец разъярился:
— Ты что, спать не собираешься?
— У нас будет время выспаться. Сон никуда не уйдет. Если только собаки не выкопают. И даже тогда они всего лишь разбросают кости.
— Ты сам как собака! — воскликнул мужчина.
— Вы и правда так думаете? — сонно вздохнул мальчик.
— К тому же бешеная!
— Которая лижет руки…
— Нет. Которая рвет мысли на части!
Оба уснули или, точнее, впали в оцепенение, подобное сну, и Фосс понял, что любит этого мальчишку и вместе с ним всех людей, даже тех, кого раньше ненавидел, и такая любовь — труднее всех прочих, потому что основана на осознании собственной вины.
Затем сон восторжествовал, и изредка слышалось ворчание черных, все еще уповавших на милость огненного змея, и треск земных огней, у которых они лежали, и хруст ветвей, ломавшихся в темноте сами по себе, похоже, под весом времени.
Пока они спали, в шалаш вошел старик, переступил через тело Гарри Робартса, сел и стал смотреть на Фосса или же сторожить его. Всякий раз, когда тот просыпался и замечал присутствие черного, он ничуть не удивлялся, словно ожидал увидеть кого угодно. В неверном свете костров худой старик был единственным ровным черным штрихом, а к утру обесцветился до серой золы и превратился в терпеливое пятно.
Фосс то дремал, то просыпался. Серый свет, в котором он плыл, отличался чудесной мягкостью и падал хлопьями как зола, в результате чего немец преисполнился благодарности ко всем присутствующим и даже поднял взгляд, пытаясь выразить свои чувства словами, когда над ним склонился то ли старик, то ли женщина. В сером свете стало ясно, что это женщина, и груди ее висели над его лицом словно пустые мешки из кожи.
Осознав свою ошибку, пленник пробормотал извинения, и пепельная фигура возобновила бдение. Впрочем, в том не было необходимости, поскольку их взаимопонимание стало расти. Женщина сидела, глядя на свои колени, и сероватая кожа постепенно оживала, пока ее полное, белое, безупречное тело не превратилось в сияющий светоч.
Благодаря сиянию он наконец узнал ее лицо и подошел бы к ней, но уже не смог найти в себе сил, ведь тело его износилось.
Вместо этого она пришла к нему, и его тут же затопили свет и воспоминания. Лежа с ней рядом, он утратил свое отрочество, ускользнувшее от него в плеске воды и шуршании грубого полотенца. Ими овладело непрерывное лето. Он жадно кусал листья, которые росли у нее на губах, и полные, шелковистые, молочные бутоны ее грудей. Они держали в ладонях головы друг друга и вглядывались в глаза с безжалостностью детей, читающих чужие тайны, и видели все слишком ясно. Однако в отличие от детей они были вынуждены признать собственные ошибки.
Так они и росли вместе, любя друг друга. На теле его не было такой загноившейся язвы, которой она побрезговала бы коснуться с нежностью. Он целовал ее раны, даже самые глубокие, причиненные им самим и оставленные гнить.
Будь у них время, мужчина и женщина могли бы исцелить друг друга. В том-то и печаль, что времени у них не было. Время само по себе есть рана, коей не дано затянуться.
— Что это, Лора? — спросил он, касаясь корней ее волос на висках. — Кровь еще течет…
Однако ответа уже не услышал. Он вывалился из сна в утро.
Худой черный старик, сидевший на полу шалаша из веток и наблюдавший за белым человеком, прихлопнул первых мух, затем с трудом поднялся на ноги. Перешагнув через тело мальчика, неподвижно распростертого поперек входа, он вышел.
* * *
После страшной ночи миссис Боннер настояла на том, чтобы Джим Прентис съездил за доктором Килвиннингом.
— На всякий случай.
Ее супруг заметил:
— Лучше бы мы и дальше полагались на того молодого доктора, чем транжирить деньги на это ничтожество в манжетах!
Каждый из них задумался, кто же во всем виноват, однако в столь ранний час выяснять это не стоило.
— О нем отзываются весьма лестно, — вздохнула миссис Боннер, надевшая все кольца, как делают леди в случае кораблекрушения или пожара, потому что переживала сейчас катастрофу всей своей упорядоченной и небогатой событиями жизни.
— Глупые женщины отзываются о докторе весьма лестно, если им нравится фасон его сюртука! — воскликнул торговец. — Для некоторых нет ничего лучше, чем крепкий черный бычий зад!
— Мистер Боннер! — возмутилась его супруга, хотя порой ей нравились крепкие выражения.
При утреннем свете голени его выглядели очень белыми и тонкими, однако икры по-прежнему казались могучими, а фестоны ночной рубашки из превосходной материи, болтавшиеся у него между ног, рассвет окрашивал в жемчужно-серые тона.
Поскольку он был ее мужем, пожилая женщина испытала грустное умиление.
— Временами, — заметила она, — вы говорите ужасные вещи!
С ее словами к мистеру Боннеру отчасти вернулась утраченная сила, он прочистил толстое горло и объявил:
— Я велю Джиму съездить за доктором в одноконном экипаже, чтобы не поднимать суеты с лошадями в столь ранний час. Умеют же некоторые создавать неудобства! Слугу доктора тоже брать не стоит. Если не нужна ни лишняя лошадь, ни человек, то совсем другое дело.
Миссис Боннер высморкалась, и поры ее носа выглядели несколько расширенными из-за раннего часа и волнений ночи. Она бросила взгляд на постель племянницы. Если она и делала это не слишком часто, то лишь потому, что ей не хватало смелости. Ее пугали тайны, наполнившие дом…
К тому времени, как кучер съездил за доктором Килвиннингом, провез его вдоль глянцевых кустов и высадил под массивной галереей из песчаника, хозяин и хозяйка уже были опрятно одеты и вроде бы полностью владели собой.
Сам доктор также выглядел чрезвычайно опрятным, особенно что касается той части тела, обтянутой черным, хорошо скроенным костюмом, на которую миссис Боннер постаралась не обращать внимания.
В руках он держал картонный ящичек.
— Предлагаю пустить больной кровь, — пояснил он. — Прямо сейчас. Хотя сначала я думал подождать до вечера.
Пожилые супруги затаили дыхание. Миссис Боннер ни за что не согласилась бы взглянуть на гладких пиявок, развалившихся на влажной траве в своем ящичке.
День обещал невыносимую жару, и шторы уже задернули, чтобы защитить комнату от палящих лучей. Лицо молодой женщины оттенял полумрак, как, впрочем, и страдания. Если не считать прерывистого дыхания, ее присутствие в зеленоватой плоти почти не ощущалось, поскольку она вроде бы никак не реагировала на происходящее. Больная позволила доктору приложить пиявок, словно это было обычным делом, и лишь когда тот закончил, она забеспокоилась из-за золы, которую ветер понес им прямо в лицо из почти погасших костров.
Однажды она привстала и спросила:
— Скажите, доктор, от потери крови я ослабею?