Через несколько дней Фосс поднялся. Воля его была крепка, в отличие от изнуренного тела. Остальным участникам экспедиции также полегчало, и они избавились от лихорадки, Тернер от всего, кроме брюзжанья, а преступный мул — от хромоты. Немец призвал Джадда с Пэлфрименом и объявил о решении выступать на следующее утро.
Все вздохнули с облегчением, потому что бездельничать на заросшем акацией склоне им надоело. С каждым новым путешествием жизнь начинается заново, даже если это путешествие в никуда. Участники экспедиции радостно собирались в дорогу весь день и вечер.
Лишь Дугалд скрючился на корточках в золе у маленького костерка. Старик-абориген как никогда являл собой статую из пепла и обугленного дерева: казалось, только тронь, и его хрупкие ляжки рассыпятся.
— В чем дело, Дугалд? — спросил немец. — Разве ты не рад?
— Черный стар, — проскрипел старик своим самым дряхлым голосом. — Черный слишком стар!
Теперь костяная арфа его тела отзывалась жалобными стонами.
— Черный болеть. Болеть и стар. Хотеть обратно Джилдра! Тут не место для черный умереть.
— Я не дать тебе умереть, Дугалд, — заверил его Фосс.
— Ты дать мистер Фосс умереть! Ты не остановить Дугалд, — ответил черный старик, мрачно глядя на белого человека.
— Как же я дать себе умереть?
— Не сейчас. Не готов. Ты не остановиться, когда готов.
Эта заунывная беседа у костра изрядно повеселила Фосса.
— Старый черт! — рассмеялся он. — Ты еще нас всех похоронишь!
Старик и сам развеселился.
— Не здесь, — смеялся перепачканный золой Дугалд. — Джилдра — хороший место. Пожалуйста! — проговорил он быстро и тихо. — Я уходить Джилдра!
Немец лишь отмахнулся от подобной нелепости и ушел.
Старик продолжал лелеять в себе немощь, на самом деле проистекавшую из плохих предчувствий и страха. Он скрючился у костра, обхватив руками старую пепельную голову. Его терзали враждебные духи незнакомых земель.
Позже, посреди лагеря, постепенно исчезающего в приготовлениях к утреннему отбытию, Фосс заразился унынием старика-аборигена и начал оглядывать почерневшие котлы, загрубевшую от пота кожаную упряжь и самоуверенные записные книжки, в которые он вносил подробности путешествия. И тогда руки его беспомощно опустились. В белом вечернем небе парили пустые коконы-облака, на вид хрупкие и бесплотные, и он с удовольствием забрался бы на них, если бы мог. Поскольку ходить по облакам немец не умел, он продолжал вышагивать по лагерю, и люди бросали свои дела и провожали его глазами точно дети, готовые отвлекаться на что угодно.
Фосс устал и еще не оправился от болезни, поэтому вскоре ушел и сел возле своего костра.
— Дугалд! — позвал он, приняв решение и взяв письменные принадлежности.
Ветерок ворошил плотную бумагу и шуршал ею, словно это была кора или веточка; без защиты человека он подхватил бы ее и растерзал, ведь для жадных уст пыли безупречная чистота бумаги поистине ненавистна.
Черный старик пришел на зов.
— Дугалд, — сказал Фосс, успев разволноваться или же просто рассердиться, — hör’wohl zu. Завтра утром ты уйдешь в Джилдра. Verstanden?
[23] Возьмешь лошадь у мистера Тернера. Старая, бедная лошадь, лучше пусть в Джилдра.
— Да! — засмеялся Дугалд. — Старик тоже в Джилдра!
— Точно, — кивнул немец. — Wart nur
[24]. Отдашь лошадь Дугалда мистеру Тернеру.
— Да, — пробормотал черный старик, приготовившись терпеливо вынести и все остальное.
— Я писать бумага, давать Дугалд письмо, — объяснил Фосс.
Как нерожденное письмо шуршало на его коленях!
— Дугалд нести письмо мистер Бойл.
Слова немца падали подобно свинцовым пулям.
— Теперь понимать?
— Да, — ответил старик.
Темнота вздохнула.
Снова оставшись один, немец положил записную книжку под лист бумаги, на котором сошлась вся тьма, и приготовился писать. Колени его дрожали, что было неудивительно, учитывая болезнь. От костра лился мерцающий свет. Хотя Дугалд давно ушел, Фосс никак не мог начать письмо. Владей он собой в полной мере — непременно сверился бы с четкими записями в путевом журнале и указал свое точное местонахождение. Впрочем, в тот момент он едва ли владел собой. Фосс сидел в богом забытой глуши, где природа настолько поражала воображение, что описать словами ее нереальность на фоне собственной ничтожности не представлялось возможным. И все же он наконец начал писать, вымученно улыбнувшись необходимости использовать некоторые выражения, чья чувственная подоплека была ему неведома.
Фосс написал:
«Моя дорогая Лора!»
Обратившись к ней столь коротко, будто и в самом деле ее знал, мужчина снова заколебался. Он понимал ту часть себя, немощную, в которой зародилась потребность в этой женщине. Он был знаком с нею по нескольким холодным беседам и одному жаркому спору. К тому же они встречались в проблесках прозрения и во снах. Вне зависимости от того, давало ли подобное знание, пускай во многих аспектах весьма запоминающееся и очень личное, достаточное основание для такой вольности, Фосс нежно коснулся буквы «Л» пером и продолжил:
«Твое письмо принесло мне огромную радость! Не стану говорить, что оно стало для меня единственной радостью, потому как я на пути к исполнению своей огромной и давно вынашиваемой цели. Все эти нежданно посыпавшиеся на меня удачи иногда сбивают с толку, и ты убедишься, что у тебя получилось подвигнуть меня на некую долю смирения, коим ты так восхищаешься и коим так мечтала меня наделить! Хотя в других я и не способен восхищаться этим качеством, а в себе считаю проявлением слабости, я все же принимаю его ради тебя.
В письме твоем содержится масса критических замечаний, на которые я мог бы ответить, только не стану делать этого сейчас в силу обстоятельств, ибо эти рассуждения кажутся мне более подходящими для беседы за чаем в гостиной, здесь же у меня нет соответствующей мебели, за которой я мог бы от тебя укрыться. Реальность такова, что мы обходимся практически без всего. Поэтому лучше перейду к тем чувствам, кои лежат в основе твоих рассуждений и стали причиной огромной душевной радости, сопровождающей меня все эти недели. Я сижу один посреди бескрайних земель, и наша любовь, Лора, теперь видится мне неизбежной и достодолжной. Обычному дому не суждено вместить моих чувств, в отличие от сих великих чертогов, где наши страстные порывы вольны множиться и крепнуть как им угодно!
Не слишком ли много я себе позволяю, моя дорогая жена? Вероятно, живя и мечтая столь привольно, я позабыл о некоторых формальностях, но жизнь и мечты эти настолько великолепны, что ты, конечно же, их разделишь, даже оставаясь в тишине своей комнаты. И вот мы едем рука об руку по равнинам, сидим вместе в этой черной ночи, я дотрагиваюсь до твоей щеки (уже не в первый раз)… Видишь, разлука нас очень, очень сблизила! Сможем ли мы когда-нибудь разговаривать друг с другом, выражая невыразимое с помощью простых слов?