– Ты мог бы выказать чуть больше уважения к своему отцу, – прошамкал старик.
– С чего бы? – внезапно спросил Альбас.
– … отцу.
– Пойди вон, – произнес Альбас. – Уйди. Я не хочу ни видеть, ни слышать тебя. Ты мне мешаешь.
– Очень уж ты лукав стал, сынок. – Отец притворил за собой дверь.
– Пугало несчастное, – пробормотал Альбас.
Отец. Какое это может иметь значение? Что такое отец? Тот ли это, что дал нам докучное тело? За него ли должны быть ему благодарны? За кожаный мешок, набитый мясом и костьми? Это ли в нас самое ценное, это ли стоит благодарности? Не тому ли должны быть благодарны, кто лепил нашу душу? Откуда взялась в нас мечта о счастье? Был ли счастлив хотя бы один счастливец за всю жизнь человечества? Хотя бы один-единственный! Нет? Так почему все хотят того, чего никто никогда и в глаза не видел?
Фонарь он все-таки задул. Но лишь тогда, когда от него уже не было пользы: на рассвете.
Настоятель Пялужис ровно в девять вечера хорошо проветрил комнату, выпил стакан молока с заплесневевшим хлебом, помолился и отправился почивать. Спал он крепко, без снов. Утром проснулся рано, хорошо отдохнувшим. Где-то выл пес, и Пялужису почему-то стало неуютно. Но он умылся холодной водой, и беспокойство прошло. Сказано ведь: «Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто»
[16].
Начало (4)
– Я весьма сожалею, отец Пялужис, что узнал все так поздно. Что ты не сообщил мне и не посоветовался со мной, пока еще ничего не случилось. Быть может, вместе нам удалось бы что-то предупредить. Прости меня, Господи, что хочется воззвать к Тебе о помощи: голова идет кругом от волнения и от стольких скопившихся в ней вопросов.
Что ж, батюшка Пялужис, я твой епископ, и тебе негоже ничего от меня скрывать. Хочу расследовать эту историю и выяснить, паче чаяния, велика ли твоя вина. Да, да, мы решим и твою судьбу. Духовники для того и существуют, чтобы беречь души мирян. Сам ты не смог этого сделать, не уберег душу раба Божьего. Мы обязаны выяснить, действительно ли ты не мог ничего сделать или тому виною твое нежелание печься об этой душе.
– Отче, мирским властям не удалось установить мою причастность к этому делу. Меня не беспокоили ни в малейшей мере.
– Сие мне известно, батюшка. Именно потому я и берусь за этот случай. Кто-то ведь должен и тебя потормошить. Того более: вместо того чтобы передать это курии, я берусь расследовать дело сам, ибо случившееся в твоем приходе необычайно мучительно. У меня в голове не умещается, как…
– Я не чувствую вины, отче, и полностью полагаюсь на волю вашего святейшества. Спрашивайте, попробую ответить по совести.
– Доскональнейше. Дос-ко-наль-ней-ше расспрошу тебя обо всем. Ибо это касается уже не преступлений плоти, но греха. Мы обязаны выяснить все, чтобы подобное более вообще не могло случиться. Ни с тобою, ни с кем другим.
– История… история человечества, отче, видала вещи и похуже.
– Изрядно сказано, батюшка Пялужис. Однако каждое поколение людей мнит себя лучшим, чем прежнее. Всем нам желательно видеть зло лишь в прошлом, и потому мы должны стараться осознать его, выяснить, кто виноват, что оно до сих пор живуче: вечно меняющиеся условия или мы сами, кои во всякое время остаемся теми же.
– По силам ли нам осознать это?
– Необходимо стараться, Пялужис. Быть может, нам это не удастся, но кто-нибудь, кто будет жить после нас, вероятно, сумеет все осмыслить, если уже сейчас мы приложим усилия, чтобы выявить корни каждого конкретного зла. Готов ли ты, отец, побеседовать со мной откровенно и исчерпывающе? Я все это время пекся о твоей судьбе. И сейчас я к тебе неравнодушен. Но стану куда сильнее печься о жизни других несчастных, едва почувствую, что ты недостоин нашей милости. Готов ли ты побеседовать со мной?
– Да, отче.
– Итак, прежде всего: когда в точности это случилось?
– В одна тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году от Рождества Христова, перед самым Рождеством. Точной даты я сейчас не припомню.
– Значит, не припомнишь…
– Если вы помните, отче, это было вскоре после того, как в мой приход откуда-то забрел рассказчик. Я писал вам о нем, и вы посоветовали мне не слишком ругать его с амвона. Что еще? А, да. Тогда устоялась эта чудная погода, теплотой похожая на весеннюю или летнюю, лишь выпавший снег мешал этому поверить. Об этом я писал тоже.
– Да, да.
– Теперь вспоминаете, отче?
– Да, да, Расскажи мне, Пялужис, об этих графах, Жилинскасах.
– Могу сказать немногое. Если вы, отец, слышали что-то об этом происшествии, то, наверное, знаете, что виновником его и был граф Жилинскас. Он жил там с матерью своей матери. Ей принадлежит поместье, содержала она и юного графа. Эта женщина…
– Нет, нет, не то… Скажи-ка мне, отец, сколько лет было тогда графу?
– Точно не скажу, но мы с ним примерно сверстники.
– Почему он это сделал?
– Не знаю.
– Скверно, очень скверно. Подумай, отец. Не забывай: мы ведь решаем и твое дело.
– Мое положение аховое, отче. Этот человек не был набожным католиком.
– Он не ходил в церковь?
– Очень редко. Он ни разу не исповедался у меня.
– Хм. Может, у него был тайный исповедник?
– Навряд ли. Мне об этом ничего неизвестно.
– Что же предпринял ты сам, чтобы привлечь его к церкви?
– Он не из тех людей, отче. Он холоден, замкнут и упорен. Он…
– Отвечай на мой вопрос, батюшка. Я жду…
– Mea culpa, отче. Я пытался проникнуть в графский дворец. Уповая на его…
– И что же?
– Мне неприятно говорить об этом, отче.
– Поведай мне все как на исповеди, Пялужис. Не утаивая ни малейшей детали. Никаких «приятно», «неприятно» et cetera.
– Передо мною захлопнули дверь этого дома.
– Почему?
– Возможно, мне не хватило обходительности и я чем-то не угодил им.
– Ох. Это не объяснение. Изволь изложить все конкретно, говори ясно и по делу, отец Пялужис! Иначе, да простит меня Господь, я разозлюсь. Почему тебя… хм… изгнали?
– Меня не выгоняли, отче. Это неточное определение.
– Батюшка Пялужис!..
– Да, отче. Повинуюсь. Это произошло потому, что я отказался отговорить девушку, Пиме, от брака с Криступасом Мейжисом, как о том просил меня граф.
– Сии двое пострадавшие суть?
– Так, отче.