«Странный какой-то юнец. Мне не хотелось бы так думать, но, видно, у него не все дома».
На что аптекарь отвечал:
«Мне довелось видеть картины старых мастеров, дети там напоминают идиотов. Сразу не поймешь чем. Но посмотришь подольше, и становится понятно. Это потому, что лица у них как у взрослых».
– С тобою рядом здесь будет женщина. – Я, чтобы удостовериться, поднимаю брови и гляжу на судью, он утвердительно кивает. – Здесь будет женщина, которую тебе должно во всем слушаться. Если захочется пить, попросишь у нее. Кушать еще рано. Если предложат, ты вежливо откажешься. Понял? Все.
Теперь в глазах судьи начертано: «Господи ты боже мой!» Пусть себе думает, что ему заблагорассудится. Я поворачиваюсь к нему и спрашиваю:
– Куда бы нам привязать коней?
– Вон туда, – он указывает на два длинных бревна, специально приспособленных для этой цели.
– Всем спешиться и привязать коней, – говорю я солдатам.
Они вымуштрованы что надо, им нравятся краткие, ясные приказы. Я чувствую, что и сам им нравлюсь. Моя аккуратность, можно даже сказать – элегантность действий, исподволь вызывает у них наслаждение. Я это вижу. Однако на этот раз, быть может, из-за жары, а может, потому, что сейчас нам придется идти и, без сомнения, стрелять, движения их медлительные, вялые. Запомним это.
Мейжис
Нет, батюшка, не знаю я. Не было у нас в Бельведере никаких дел. Просто мы долго жили в одном месте, в Станиславском лесу. Потом нам сказали, что в округе показался Криступас. Все случилось само собою.
– Это ты про Криступаса Гонтаса, Мейжис?
Так, дедонька, про него самого. Ты о нем наслышан. Бесшабашный такой человек, незлой, только что касается денег – бессердечный.
– Ах, Мейжис, Мейжис… Не следовало тебе к нему ходить.
То-то и оно, батюшка. Пошли мы, значится, в Бельведер, выпили водки, долго плясали, потом толковали меж собой да пели. Поместье пустое, хоть шаром покати, управляющий и все окрестные жители попрятались кто куда. Даже нам, в отряде, поместье казалось слишком пустым. Не очень-то там было уютно, и следовало тотчас же оттуда уйти. Зря мы там засиделись. Может, хватили лишку…
Утром меня разбудил звук, похожий на щелчок хлыста.
– Выстрел?
Он самый, деда. Я встрепенулся и увидел Гонтаса, стоящего у окна с ружьем в руках.
«Вставай, Мейжис, – говорит он мне. – У нас уже по одному убитому с каждой стороны».
Он улыбался, отец, половина его лица была освещена солнцем, и он казался красив, словно граф, рано утром охотящийся на павлинов через окно своей спальни. Борода придавала его лицу какой-то святости, батюшка.
И вот, дедусенька ты мой, солнышко, утречко, синее небо в окне, Гонтас с сияющим лицом… Я и сам почувствовал себя графом. Ничего поначалу не понимал:
«Что случилось? С какой еще стороны?»
«Солдаты», – говорит Гонтас, смеется и снова заряжает ружье.
Там было три десятка солдат, тятя. Специальный патрульный отряд. Тридцать отличных армейских ружей против наших подержанных ружьишек. Эти хлопцы, дедуля, просчитали нас, как цыплят, запутавшихся в конопле.
– А ты, Мейжис? Эдак попасться с твоей-то резвостью!
То-то, батюшка. Я и сам голову ломаю, как оно могло так случиться. Просто не понимаю. Кто-кто, а я уж точно обязан был выскользнуть у них из когтей. Ах, дедонька, это судьба, не иначе. Другого объяснения не найти. Видно, так уж у меня на роду написано.
– Свою судьбу мы заслуживаем, Мейжис.
Значит, я уже ради этого утра отслужил сколько надо. Ничего не попишешь. Обрати внимание, дедушка, на этот момент моей истории. Оттуда, что бы ни случилось, все будет вести меня в этот каменный мешок, к тебе, дорогой мой. А наутро – на виселицу. Не знаешь, скоро светать начнет? Теперь уже точно было бы большой глупостью, если б я тебе не успел всего рассказать.
Целую ночь мы проторчали на великолепной бельведерской конюшне. Если б ты видел, батюшка, эту конюшню! Узкие оконца в форме креста, лепные стены. Не конюшня, а форменный дворец.
Едва они нас свели туда, всю нашу пеструю лихую грязную шайку, я тут же отделился от остальных. Все сразу же разлеглись или уселись на полу (лошадей здесь давно не держали, потому не было ни сена, ни соломы, ни навоза, лишь запах пыли да голубиный помет. Голуби свивали себе гнезда и изредка всплескивали крыльями, перелетая с одной балки на другую). Большинство разбойников молчали, лишь кто-то возьмет да выругается, потирая избитые места.
A я, батюшка, я совсем иначе себя вел. Что-то со мной случилось. До тех пор меня никому ни разу не удалось поймать, и я просто взбесился. Приятели мои равнодушно глядели, как я, едва очутившись на конюшне, начал рычать и быстро лазать по стенам и стропилам, ища прореху, через которую можно было бы вылезти наружу. Посмотрев на остальных, можно было подумать, что они даже довольны, что все это позади – набеги, прятки, перебеги с места на место, – такие они были выдохшиеся и прибитые: уверены, что все уже, конец. А я – нет. Бормоча что-то себе под нос, я рыскал по всему пространству конюшни, ползал по полу, карабкался под потолок, не в состоянии успокоиться, не желая поверить, что я в неволе, в заточении, под замком. Разбойники устали уже на меня смотреть, а я все трепетал, как рыбешка, казалось, не могу остановиться, даже если очень захочу, внутри меня должна была раскрутиться какая-то пружина, но все никак не раскручивалась. Не находя ни малейшей лазейки, батюшка, я будто ослеп, начал биться всем телом о стены, я просто не видел их: иду, иду, брякнусь о каменную кладку, или бревно, или кормушку, вовсе их не замечая, падаю на землю, встаю, бреду в обратную сторону, если попадется человек, лезу на человека, снова падаю, встаю и снова иду. Люди нехотя отходили в сторону, уступая мне дорогу, потому как страшен я был в таком виде, опять же что поделаешь: пускай его идет, пропустим, от беды подальше. Быть может, пружина у меня внутри так бы никогда и не раскрутилась, пока я не свалился без дыхания, этаким сломанным устройством, испорченной куклой, загнанным зверем. Да только вскоре, батюшка, показались солдаты с железными оковами и всех поставили в колодки, чтоб не сбежали, когда придется вести на допросы. Когда меня вязали, я не противился, казалось, даже не вижу солдат, не понимаю, что происходит, только озираю потолок, словно прикидывая, куда бы мне вылететь, если уж ногами выйти невозможно. И все бормочу, бормочу что-то, сам не ведая что, изредка рыча.
В наручниках, в колодках я пытался идти, но падал, вставал, снова падал, каждый раз стеная, но не от боли, скорее от удивления: что происходит, как это у меня ноги свело? Тогда на минуту у меня просветлело в глазах, я уковылял к нише в стене, сел поодаль от других, скрючившись, свесив руки, пальцы которых, словно принадлежа другому телу и повинуясь приказам другой головы, очень нежно и осторожно катали мелкие камешки и подсохшие катышки навоза.