Дедушка пил пиво, как все, с нами на равных, и светлая кожа его цвета топленого молока вроде бы порозовела, хотя трудно сказать – может, она стала темнее, словно табак. И на том спасибо. Значит, он все еще принадлежит нам, а не пращурам, шатающимся сейчас по нашему саду и пастбищам, обнюхивающим хлев и тихо скребущимся возле дома – ждут не дождутся старого Венцловаса.
Подобные дни приносят пользу и живым и мертвым. Я должен это признать, как бы мне не было жалко деда. Для призраков усопших это возможность ненадолго вернуться в родные места, побродить по исхоженным тропинкам, коснуться вещей, созданных их живыми руками, почувствовать дух своих близких, родные запахи и звуки. Быть может, с сожалением вспомнить счастливое время детства или первую любовь, вынуждавшую бродить ночами по росистым лугам на пару с упырями да совами, кусать губы и представлять такие сцены, от которых перехватывает дыхание.
Опять же и живым только польза. Это надо увидеть, и я видел, сидя со своим ковшиком в стороне от других. Видел и дедушка. Мы были как бы двумя концами одной цепи: он старейший, я самый младший, все остальные между нами. Так что мы с дедом сидели, глядели.
Нельзя сказать, что Мейжисы чересчур упрямы. Напротив, нрав их, пожалуй, мягок, но кому не случалось ссориться? Устраивая свои дела, наши грызутся друг с другом так же, как и все люди. Жили бы рядом, в одном месте, мигом бы помирились. Но живут они порой очень далеко друг от друга, потому не видятся целый год, а то и дольше. И вот теперь стало ясно: когда дед покинет нас и все разойдутся по домам, то разойдутся едиными, будто между ними не вставало и тени разлада. Надо было это видеть и ощутить: те, что, едва прибыв, избегали чужих взглядов и стояли в сторонке, теперь ласково гладили друг другу волосы или руку, хлопали по спинам. Праотец наш уйдет, приведя свое племя в порядок, оставив его в мире и согласии. После, конечно, снова будут ссоры, но будут и такие сходки. Вновь и вновь, подобно тому, как зиму сменяет весна, а лето – осень… и так до скончания рода, хотя мы, Мейжисы, никогда не поверим в это. Род наш вечен.
От домашнего пива дед наш настолько ожил, что сел в кровати, опершись о подушки, и поманил меня пальцем:
– Подай-ка мне вон тот кусок окорока, что лежит на самом верху.
Я наклонился через спину тетки, прозванной Осою, и достал мясо. На один миг всеобщее внимание сосредоточилось на мне, родичи глядели, как я подал окорок деду, а тот вонзил в него пожелтевшие зубы, даже его облысевший лоб сморщился. Зубы у дедушки сохранились целиком. Кто-то улыбнулся. Всем понравилось, что он ест. Может, и не умрет, кто знает. Но дед умрет. Я знал это наверняка, всего лишь миг тому назад слышал, как безалаберный предок на чердаке нечаянно сбросил на пол то ли шмат сала, то ли связку лука. Они бы не роились тут без дела.
Народ снова принялся за еду и питье, и дедушка вместе с ними. Дожевав окорок, он глазами показал отцу, чтобы тот подошел поближе. Я услышал, как он посиневшими губами шепчет на ухо батюшке:
– Сципионас, перед тем как кутать в саван, разотри меня водкой.
Зачем ему это? Однако отец не спорил. Он уже немного опьянел, а может, мне это казалось, может, лицо его окаменело от переживаний. Я на всякий случай подскочил к матери.
– Мама, пускай отец не пьет много.
Она меня поняла и только молча гладила меня по голове.
– Не бойся, сынок. Твой отец многое может выдержать. Очень многое. Он – Мейжис. Все будет хорошо. Он головы не потеряет.
Я вернулся на скамью. Перед обедом дедушка как будто задремал. Веки опустились сами, будто на них присели два мотылька. Но спал он недолго. Через час, не открывая глаз, начал метаться в постели, бормоча странно мягчеющим ртом:
– Вижу! Господи, вижу! Иду! Какие девоньки, сладость-то какая! Эгей, я с вами! К чему одежды?! Господи, ё-моё, какие девоньки!
Мы глядели на дедушку, притихнув, удивляясь и немного завидуя, что не можем узреть того же, что он, – картина, наверное, была прекрасной. Дедушка метался, с уст его срывались шаловливые возгласы, он к чему-то тянулся губами, руки его стремились кого-то обнять, и – странное дело – он смеялся. Смех был радостным и веселым, и непохоже было, что он обращался к видениям. Нет, дедушка смеялся для нас. Было ясно, что смеется он уже из лучшего мира, с онаго берега. Наконец тело его успокоилось, обмякло, а мы еще несколько минут сидели с онемевшими спинами.
Мать не ошиблась: первым оправился от изумления мой отец.
– Баню! – крикнул он и выскочил в сени; я за ним.
Отец на удивление резво дунул к хлеву, к скоту, я очертя голову припустил к ульям. Надо предупредить пчелок, что тот, кто придет к ним, умер. Если я не успею, он уведет их с собой. Я постучался в улей и сказал то, что следовало сказать:
– Пчелки мои, пчелушки. Господарь помре. Пора вставатушки.
И вернулся к людям. Вскоре пришел отец.
– Кто-нибудь растопил баню?
– Не знаю, – отвечал дядя Матиешюс, сын двоюродного брата дедушки, ростом примерно с отца, только совсем сморчок. – Стóит ли, Сципионас? Постелили бы на кухонном полу соломки, бабы его обмыли бы.
– Нет, – покачал головой отец. – Не дело это. Ему не понравилось бы валяться в соломе, будто индюку.
Тут ему крикнули, что банька уже топится.
– Пойдешь с нами париться, Криступка?
Надо было мне пойти со всеми, я и пошел бы, не спроси меня отец. Но тут я вдруг испугался покойника.
– Нет. Я чистый, только мылся, – сказал я.
– Дело твое…
Больше никто не напрашивался. Отец сунул за пазуху бутылку спирта, одной рукой взял руку отца, другой обнял усопшего за талию и пошел в баню. Глядя со стороны, казалось, что он всего лишь помогает старцу идти, как будто тот сломал или вывихнул ногу. Через несколько шагов отец присел на корточки и обернулся:
– Криступас, принеси мою праздничную тройку. Ты знаешь какую. О которой говорил твой дед.
Когда через час двери бани открылись, все стоявшие и ждавшие этого мгновения узрели двоих ладно одетых господ. Ясное дело, на дедушке костюм висел как на пугале. Но это ничего. Казалось, он собрался идти в церковь или в иное общинное место. Когда они подошли поближе, от них дохнуло спиртом. Было похоже, что оба слегка навеселе. Дедушку усадили на почетное место в избе, следом расселись и остальные. Пир продолжался. Перед праотцем нашим поставили тарелку и налили ему кварту пива.
– Ах, зачем ты безвременно нас покинул? – спросил дедушкин двоюродный брат со стороны матери, похожий на ли́са старичок, которого все называли Виляйкой, хотя по фамилии он был Кайлайтис, и, почеломкавшись с дедушкиным ковшом, изрядно отхлебнул.
С этого момента я уже не знал, за кого принимать дедушку: человек ли это, вещь ли, или еще какая диковина, или все вместе. Всем ведь было понятно, что праотец покинул нас, его больше нет. Однако вот он сидит среди нас. Не человек это, лишь пустая скорлупка, что-то неодушевленное, сродни полену, скамье или печке, – вещь, одним словом. Но он сидит в красном углу, где не положено находиться ни полену, ни печке, перед ним ковшик пива и тарелка с тушеным каплуном, луком и кислой капусткой. Он едва заметно улыбается, а кожа его облысевшего лба чуть-чуть покрыта испариной, я различал маленькие тусклые капельки. И хотя я не видел, чтобы он пошевелил рукой, отхлебнул пива или сунул в рот заплывшее жиром мясо, но вот уже в четвертый раз в его ковш подливают пива, в тарелку подкладывают квашеной капусты. Ну а дед, дед живой, зрячий, так любил желтую, как мед или как его янтарные глаза, кисленькую капусту, заквашенную с морковкой и брусникой. И непременно со щепоткой тмина.