То было уроком музыки под расстроенное пианино. Без смыслового напыления голоса вплетались в единый сумбурный звукоряд. Высокооктавные лозунги, приближаясь к общим формулам, становились вредными и ложными. Они раздражали не только слуховой проход, но и речевые зоны головного мозга. В мелькании постных призывов безучастная бумага, кружась чёрно-белыми листами, так похожими на клавишный ряд, была грубо затёрта омоновскими берцами вместе с представлением о человеческом достоинстве. Макабрические пляски с бубнами бойцов ОМОН, крупные планы мыльных харь с глазами, полными непроточной мути, осатанелая ярь опечатанной щитами процессии. Всё одномоментно было стёрто на этой площади.
Нэнси ничего не знала о судьбе Кондрашина. Будто пришпоренная, она бросилась прочь из этой кутерьмы. Предупреждающий бакен «ты хил, неопытен и плавать вовсе не умеешь» всплыл слишком поздно, запоздало. Она уже вошла в водоворот в его шоковом бурлении и вместе с щепками и прочим мусором была стремительно увлечена. Слова шевелили её губы. Она крепилась, не в состоянии ни утешиться, ни отдаться ужасу сполна. Она думала о нём понемножку. Именно: понемножку. Сладкая тошнота, столь неуместная сейчас, нестерпимо подкатывала к горлу. Тошнота была физиологична ровно настолько, насколько утренний кефир и булка способны противопоставить себя париетальным клеткам, секретирующим пищеварительные соки. Больше в ней — в тошноте — было метафизического свойства, она была прямо в точь как у сартровского Антуана Рокантена. Странно было думать, что остальных это не касается хотя бы на уровне отдалённо символического, но более всего странным было думать, что институционная сила распоряжается тем, чем не должна. Она полагала, что в общественной протестной жизни не происходит ничего, и сейчас со страхом какой-то неизбежности, однако и радостно, и неожиданно ловила себя на мысли, что ошиблась. Вся эта движуха, солидарность, острая реакция на встающие вопросы, на повестку дня, о которой Нэнси даже не догадывалась, тем не менее, роднила с этой массой, для которой молчание — тоже не выход.
Словно терриконы — чёрные, мрачные, треугольноплечие — вырастали над головой парламентёры насильственного модуса. Их атрибуты — наручники-дубинки — излучали главный посыл: не выступать, не возражать, не сопротивляться. Даже не пытаться! Носители определённых интересов в живучей истерике быстро скатывались в бездну безличной массы, и Нэнси это чрезвычайно угнетало. Спасение из этих мест — нет, даже просто надежда — могла быть довольно ложной. Во-первых, она не знала куда бежать, в какую сторону податься: чрезвычайность блуждающего места «родных просторов» неизменно упиралась в крупные планы тех самых харь. Во-вторых, в пещерном, поистине варварском духе подобий выплясывание у омоновцев выходило из ряда вон как хорошо. Бойцы распалялись и входили в раж. Они уже хватали без разбора. Не морщась, со смирением в душе, принимали свою судьбу: турист с сосископодобным заплечным рюкзаком, придавленный крепкими руками к шершавой стене вокзала (он был недостаточно искренен в своей реакционности, поэтому выбор между простым и правильным, сделал не в пользу себя); немытый, зачуханный певец муратравья с инструментом — блокфлейтой в бархатном футляре — после ночи кухонных «озарений» решившийся на поездку к беременной подруге (ошеломлённый, он и не пытался уклониться от ударов); голодный лимитчик с Брянщины в каракулевой шапке, обременённый тележкой и надкусанным беляшом в промасленной салфетке (тот вздрогнул с набитым ртом, когда его обступили двое в амуниции, опустил глаза и буркнул что-то краткое, но ёмкое).
В дебри крапчатых фигур завлекали гражданских с подозрительной поклажей. Что они рассчитывали отыскать в туристическом рюкзаке, флейтовом пенале или сумке на колёсах? Гумпомощь для «западных наймитов»? Снаряжённые коктейли Молотова, «марксманскую» разборную винтовку, экстремистскую литературу? Что-то ещё, что могло бы с хорошей вероятностью упрятать владельца за решётку и подтвердить формулировку Мосгорсуда, дважды признавшего лимоновскую партию экстремистской.
Нэнси не хотелось об этом думать. Сейчас хотелось думать о прекрасном, на роль прекрасного прекрасно подходило море. Легко было представить в окрашенных просторах ощущений гукающую баржу — огонёк на ватерлинии потерянного горизонта, набегающий в спину звон цикад, лилово-белую пустошь песка с ртутью росы и редкие мачты сосен, насаженных на грубое небесное сукнище, парусящее под напором веста. Она чувствовала это яро.
— Женщина, остановились!
Чёрный «террикон» преградил путь, разочарованно крякнул при виде кукольной Эмилии. Разглядеть в ней потенциальную угрозу безопасности мог только человек, органически не переносящий кукол. Нэнси что-то слышала об этом, есть, кажется, такой тип людей — невротиков-куклофобов, только называют их иначе. Похоже ей попался подобный экземплярчик, как иначе объяснить устойчивую неприязнь омонвоца к её поклаже. Худое эльфоподобное лицо Эмилии, свежее, как поцелуй ребёнка, смотрело на стража порядка суженными глазками. Зубровец покачал головой, похожей на качан капусты под забралом и потянулся к кукле.
— Руки, руки! — с неожиданной для себя самой угрозой проговорила Нэнси и отстранилась от назойливых лапищ. От «террикона» пахло формалином краеведческой кунсткамеры, он выжигал глаза.
— А ну-ка, пшла со мной.
Синхронизируя организм с импульсами животной паники, Нэнси побежала прочь, драматически прижимая Эмилию к груди. Вслед ей загавкал, загремел ментовской посланец, но беглянка его не слышала. Распластавшись на растяжках выбора правильного направления, Нэнси бежала рывками и зигзагами, так словно на неё объявил охоту засевший на крыше снайпер. Чьи-то руки её пытались поймать, чьи-то — указать путь. Не сбавляя напора, она распрямилась и бросилась в какой-то закоулок, проминая толпу и проклиная собственное малодушие: почувствовала, как её ноги, полные ваты, не поспевают за телом. Она некрасиво вильнула, так бывает, когда пытаешься рулить на скорости одной рукой раздёрганным «восьмёрками» велосипедом, споткнулась, ещё пытаясь сохранить нарушенное равновесие, но не устояла — позорно полетела на асфальт, роняя остатки своего достоинства. Хруст подмятой куклы зазвучал особенно, по-деловому. Слёзы окончательно вымыли из сознания двигательный навык. Она хотела вскочить, но не получилось. В следующий момент мелькнул формалиновый душок, пробудился откуда-то из недр, и руки в блестящих нейлоновых перчатках вырвали её наверх.
Глава 3. В ПИТЕР БЕЗ ЗОНТА
По козырьку остеклённого балкона расхаживал взъерошенный, зобатый голубь. Птица клонила голову вперёд, роняя её на раздутый пищевод, и пыталась что-то разглядеть в зеркальных окнах, отражавших серокоробочную девятиэтажку и хрустальный скол неба над смолёной паклей подтрёпанных туч.
По ту сторону стекла, пристроившись за жёлтой от масляного чада занавеской, в редкой раскрепостительной минуте сидела фенотипичная ангорская кошка — белый живот, рассыпчатый хвост — и не отрывала пристального взгляда разноцветных глаз от бестолково и важно вышагивающей птицы. Между горшечной гортензией и плетёной хлебницей, на подоконнике, она могла себе позволить минутку экзистенциального релятивизма, ибо судьба ставила эксперимент над трепетной душой Джоконды. Но, может быть, и вообще, думала она, заблуждение эйнштейновой теории — всё в мире относительно — строго говоря, сводится к расплывчатому обобщению. Ведь кто-то считает, что голубь — птица мира, но такое предположение безотносительно, как ни крути. Или, например, что фретки — забавные зверята. Это допущение и вовсе не годится (Скумный кот! Ведь кто-то так считает!), поскольку верить в котоламповость подобной точки зрения лишь потому, что всё в этом мире относительно и бла-бла-бла, не более, чем суеверие и, в сущности, всего лишь утончённое дипломатическое издевательство. Даже на фоне питбультерьера Самсона с пятьдесят пятой с его напрочь отбитым чувством жизнерадостности, Нафаня в самых жовиальных красках по шкале забавности едва дотягивал до бесконечно малых величин околонульных меток. В противном случае, можно утверждать с пеной на брылях, что и истина — Бастет! — относительна. Но положение истинно тогда, когда то, что оно обозначает, составляет факт, а это совершенно не зависит от того, знают об этом что-то кошки, собаки или люди. Хотя очень многие предложения и относительны, некоторые таковыми, очевидно, не являются.