Когда Нэнси появилась в дверном проёме, его всепроникающие глаза подёрнулись некоторой плёночкой. Так же внимательно они следили за ней, когда она, тушуясь и робея, дрейфовала по комнате, меняя направление, причаливала то к венскому стулу, то к стенному гобелену, то к круглому столу. Произошла последняя смычка с меблировкой комнаты, наконец она ввинтилась в обстановку и покривила носом: в гостиной безраздельно хозяйничал табачно-винный дух. Глеб, стоявший от окна ближе всего, потянулся, дёрнул ручку и выдавил на улицу фрамугу, а вместе с ней затаившийся под потолком занемелый серпантин, похожий на мерзкую цестоду протравленного воздуха. Внимательно посмотрел на Нэнси, оценён ли этот акт пособничества, и увидел, что оценён.
Глеб как будто бы исправился, провёл работу над ошибками. Вот он дирижирует беседой, а Ира с теплотою, накалённой до ненависти, сопровождает его нервическим набегом модуляций взвинченного ритма. Разговор сверлит ухо жаркой сутолокой слов и напоминает закручивание до последнего пружины. Ира жадно вгоняет в себя табачный дым и резко выпускает через нос, Глеб тянет вперемешку с пивом контраргумент — мощно, сыто, словно отлаженный двигатель его «марка», который он любовно перебрал на прошлых выходных под окнами Ленкиной квартиры. Да нет, всё как обычно, всё как всегда, но почему же тогда ей кажется столь очевидными и оттого невыносимыми спекуляции этих мимолётных взглядов. «Ну, что за вздор!» — удручённо и раздражённо ругает она себя, исподлобья озираясь на мраморнолицого, подчёркнуто отстраненного Глеба и неуверенную в себе, всё ещё дичившуюся малознакомой компании Окуневу.
Она почти убедила себя, что это самогипноз, буйное воображение или ещё чего, когда Иванголов попросил фото. Вообще, он к каждому подкатывал с подобной просьбой, а к Ленке так дважды или трижды приставал. Но в этот раз мгновенно вспыхнувшее беспокойство задуло все признаки благоразумия. Вернулся прежний туман, и все самые худшие опасения вмиг подтвердились. Перекосившись как бы от брезгливости, Ленка выдала что-то в адрес Нэнси и тут же отругала себя за поведение, мысленно влепила «неуд» и вызвала саму себя на директорский ковёр. Да, при таких нервах и вечно штормовой погодкой в голове недалеко «задребезжать». Она срочно изобразила на лице меланхоличную градацию и ровно тем же голосом, каким изображала сплин, предложила танцевать.
Инициатива наказуема и первые два танца в лиловатом полумраке притушенных ламп она исполняла соло. На третий, накачавшись вином, народ посыпал в центр комнаты. Ленка прижималась к Глебу, маскируясь теснотой. Наэлектризованная оргастичность танцев под раздирающий вокал, под бешенные, монотонные тамтамы напоминали камлание. Огненно-фиолетовые всполохи света можно было выдать за жертвенный огонь. Воздух, низкочастотным звуком ходивший вокруг, за бестелесую мантихору. Критический перекос, в первом размягчении чувств, вызванных вином, настроил на решительные действия, и Ленка даже прищёлкнула в предвкушении пальцами. Она решилась «заказать» медляк с тем, чтобы устроить проверку. Буба весьма удачно выпал из «танцплощадки», а Стёпа ни на секунду не покидал своей фемины. Это и хорошо: эксперимент требовал стерильности. Острое, предельно рискованное начало под аллюрами решимости скрывали паническую дрожь, искусно упрятанную под танцевальные движения. Под первые медовые аккорды Адамса первыми сомкнули объятия Ирина и Стёпа. Глеб, протискиваясь к Нэнси, мягко приобнял её, как обнимают вежливо в общественном транспорте мешающих людей, и решительно направился к раскачивающейся в лоферах как в лодочках Ленке. Он взял её за руку и утянул на дно. Мир сразу сделался уютным, замкнутым, приятным до мурашек, особенно, когда тугая, бархатистая ладонь, сползающая под силой гравитации чуть ниже джинсового пояса, корректно шелестела по тесной, крепкой ткани ферралитного комбеза, возвращаясь на исходную — пятнадцать сантиметров выше. Говорить было не надо, но хотелось, и от неги, пикируя в шизоидный криз, Ленка бряцала несвязным, чем-то отвлечённым, разметавшись в вестибулярных осколках самой себя. Он же отвечал впопад, ничего такого непонятного не говорил и всё, что наблюдал и слышал, казалось ему мучительным и диким. Некоторые фразы Глеба были по-библейски просты и звучны, в то время как Ленка «гнала феноменально запутанного синтаксиса», требующего, как минимум, должной отстранённости.
Слова ещё ворочали её тонкие как спицы губы, когда угасла песня и притух сам танец. На завершающем витке особо перегруженном эмоциями, она — через плечо кавалера — обмакнула личико в зеркало настенного трюмо. Поймала хорошенькое отражение себя и осталась довольна. Коснулась ресниц, проверяя лебединый изгиб, обещанный в ролике «Маскары», и тронула локон, дрожащий на виске диакретическим знаком, похожим на тильду. Она чувствовала себя неотразимой. Одновременно пленительная и пленённая, благодарила за танец, в тяжёлых лапах полуобморока хватаясь за соломинку — призыв скандирующего нараспев Тараса, посасывающего в проходе душисто-налитую грушу, которую он, должно быть, отыскал в её же травоядных закромах. Ленка подскочила к Бубе и взлохматила огненную шевелюру. Волосы, разделённые на прямой пробор, падали ему в глаза, и он откидывал их жестом клинического психопата. Словно герой ньюгейтского романа, в этом амплуа он напоминал отъявленного пикаро с гнусными мыслишками, коварного и обольстительного. Почему-то в такие моменты Ленка испытывала к нему много обострённых чувств, которые можно было бы назвать мучительно-приятными. Но не в этот раз! В этот раз необъяснимое томление сковало её при виде Бубы. Хотя она не подала и виду, ей всё казалось, что Тарас это точно словил каким-нибудь шестым чувством.
Чтобы исполнять роль верно, необходим немного привкуса цинизма — и надкусанная груша, каплющая липким соком, стала тем самым отпечатком вкуса. Ленка продолжала нахально вгрызаться в сочный плод, а Тарас всё выколачивал «нормальные» закуски, давя на то, что исторически уж так сложилось: мужчина носит мамонта, а женщина его готовит: шинкует, панирует, тушит — с кольцами лука, с долькой чеснока, а после подаёт к крепкому аперитиву. Мужчины говорят «спасибо» и целуют ручки, вспоминая, словно в страшном сне, овсянку с тыквой, сырые семечки и фрукты. Одним словом, посыл понятен: полуфабрикатный мамонт дожидается на полке холодильника острого ножа и хрустящего багета, и Ленка, прихватив подругу, под благовидным предлогом ретируется на кухню, только бы скрыть разоблачающий румянец на щеках.
Как говорил Гастон, кажется, в третьем томе «Полыни»: «мысленно пожмём друг другу руки в нашем признанном братстве… мы сходимся в одном, — да, мой дорогой друг, уверяю вас, совершенно сходимся! — в поклонении Себе». Куда же вернее сказать?
После спешного ухода Глеба чей-то голос из-за стенки, похоже Стёпин, потешно взывал цитатою из фильма: «Царь трапезничать желает!», намекая, что девушки на кухне подзадержались с «почками заячьими», «головами щучьими», а главное с «икрой заморской, баклажанной». Ленка обменялась насмешливо-унылым взглядом с Нэнси, махнула рукой и, со словами «Подождут — не переломятся», свинтила колпачок с бутылки, без церемоний приложилась к горлу. Сделала несколько широких глотков. На секунду глотку спёрло от крепости напитка, но уже через другую — какой-то паршиво-трусливой, потной вялостью в теле спиртное заструилось по жилам и упало в живот, раскрывая себя верным симптомом: внизу загорячело рыхлеющим шаром, таким тяжёлым, что он скатился к ступням и полыхал там, притупляя этим уютным жаром чувствительность конечностей. По-кабацки Ленка небрежно утёрлась рукавом и протянула алкоголь подруге, молчаливо предлагая ей стать собутыльницей.