— Успокойтесь. Если кого и можно было заподозрить в дурных намерениях, то только Мэлони. Ведь в меня могли стрелять только через окно, а это под силу лишь человеку, который с ловкостью акробата способен взобраться по кариатидам на третий этаж.
— Но из чего вы заключили, что я не являюсь его сообщником?
— Я многое узнал о вас из рассказов Цинтии и Осборна. Кроме того, навел справки в Лондоне. И в итоге составил вполне определенное мнение о вас. Судя по вашему образу жизни, вы не тот, кто может запланировать и совершить убийство. Я думаю, вы из тех, кто и мухи не обидит. Но это вовсе не комплимент. Я не осмелюсь назвать вас хорошим человеком, точно так же, как не осмелюсь назвать и плохим. К интеллектуалам эти категории неприменимы. Скажем, честолюбие и любовь к комфорту могут помешать вам сделать то, что любой порядочный человек сделает для блага своего ближнего. Но вы неспособны и на поступки, которые могут нанести вред другим людям. Вы слишком пассивны для этого.
— Благодарю за диагноз. Боюсь, что вы правы, милорд. Но разве этих психологических аргументов достаточно, чтобы оправдать меня?
— Вполне. Вряд ли человек будет делать то, что противно его натуре. Наш друг Мэлони никогда не возьмется за изучение неосхоластической теологии. Цинтия никогда не станет певицей. Осборн никогда не научится как следует завязывать галстук.
— Из этого следует, что Мэлони вместо того, чтобы заниматься неосхоластической теологией, предпримет новые попытки покушения на вашу жизнь?
— Несомненно. Я убежден, что мне еще предстоит встретиться с Мэлони. Хотя не исключено, что ко мне подошлют кого-то другого. Мои враги терпеливы и изобретательны, как сам Борджиа. Иногда я прямо-таки горжусь тем, что удостоился чести иметь таких врагов. И прекрасно понимаю, что они пойдут на все, любой ценой постараются добиться своего. Ведь очень уж велика ставка, речь идет об огромном состоянии.
— Короче говоря, вы знаете, кто ваши враги?
— Естественно.
— Здесь замешаны наследники Уильяма Роско?
— Оставим эту тему! Пусть в этом разбирается полиция после моей смерти.
Я понял, что настаивать не имеет смысла, все равно он ничего не скажет.
— А какие меры предосторожности вы собираетесь принять?
— А что я могу сделать? Единственный выход — это сократить опасность до минимума, то есть обречь себя на добровольное затворничество. После бегства Мэлони по крайней мере в Ллэнвигане можно чувствовать себя немного спокойнее… Ничего, придет и мое время. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А к вам, доктор, у меня вот какая просьба: не торопитесь уезжать, пробудьте здесь, со мной, сколько сможете. Я понимаю, с моей стороны довольно эгоистично задерживать вас для того, чтобы вы скрасили мое одиночество в этом заточении, но я сделаю все возможное, чтобы вы провели это время с пользой для себя.
— Милорд… — начал я, составляя в уме изящный речевой оборот, чтобы выразить, с каким удовольствием я готов остаться в Ллэнвигане. Но, как назло, в подобных случаях я становлюсь ужасно косноязычным.
— Значит, вы остаетесь, — сказал граф, так и не дождавшись моего ответа. — Вот и прекрасно. Кстати, те книги, которые вы просматривали, далеко не самые интересные. До сих пор я скрывал от вас семейный архив, в котором содержится совершенно уникальный материал. Но теперь я открою его для вас. И с удовольствием предоставлю вам всю информацию, какой только располагаю.
Он открыл застекленный шкаф, находившийся за его спиной — на этот шкаф я как-то раньше не обращал внимания, — и на стол легли пожелтевшие старинные рукописи. Здесь была переписка Флудда с Асафом Пендрагоном, неизданные произведения Флудда, протоколы собраний английских розенкрейцеров и масса других материалов, представляющих несомненную научную ценность.
Мое внимание сразу же привлек один из фолиантов. В нем все было необычно: и роскошный фиолетовый переплет, и пергамент высочайшего качества, и очень древние письмена — так называемая монашеская готика.
— Что это? — спросил я.
— О, это настоящее сокровище. Самая ценная книга во всей библиотеке. О ней постоянно упоминается во многих сочинениях алхимиков и розенкрейцеров… Автор, к сожалению, неизвестен. Не исключено, что это латинский перевод древней арабской книги. Данный экземпляр относится, вероятно, к четырнадцатому столетию.
— И в чем тут суть?
— Насколько я мог понять, здесь идет речь о том, каким образом можно продлить на века человеческую жизнь.
— И что, здесь действительно содержатся какие-то конкретные инструкции или все ограничивается банальными аллегориями?
Граф на секунду задумался, потом тихо ответил:
— Можно назвать это конкретными инструкциями… для тех, кто их понимает.
— А как по-вашему, милорд, кто-нибудь вообще способен разобраться во всех этих мистериях?
— Ну почему же нет? Флудд прекрасно разбирался. И Асаф Пендрагон тоже. — Он бросил на меня испытующий взгляд и продолжал: — Современного человека губит рационализм мышления. В наш век электричества и паровозов оккультные науки, например, многим кажутся чуть ли не шарлатанством. Но если мы знаем только то, что тело с годами стареет, а организм изнашивается и разрушается, то Асаф Пендрагон и Флудд знали, что человеческую жизнь можно продлить на несколько столетий. У нас просто в голове не укладывается, что древние обладали более основательными познаниями, чем мы…
Он встал и начал прохаживаться среди полок и книжных шкафов.
— Милорд… но как же объяснить тот факт, что они, владея секретом получения золота, так и не получили его? А продление жизни… Почему никто не воспользовался этими рецептами?
Голос графа донесся откуда-то из другого конца огромного зала:
— С чего вы взяли, что никто ими не воспользовался?
Я внезапно вспомнил все, что знал и слышал об экспериментах графа. Вспомнил об огромных амбистомах, которых он умерщвлял, а затем воскрешал… Пришла мне на память и легенда о том, как он велел закопать себя и пролежал несколько дней в могиле.
— Милорд… — Я вскочил с места, осененный внезапной догадкой. — Я сегодня был в крепости Пендрагон…
— Знаю, — кивнул граф.
— Знаете? Так, может, это вы зажигали свет в старой башне?
— Нет. Да это неважно. Я знаю также и то, что вы спускались в склеп. И, вероятно, догадались, кто такой был Розенкрейц.
— По-моему, Розенкрейц и Асаф Пендрагон — одно и то же лицо.
— Совершенно верно. Асаф был магистром, все остальные — только учениками. В том числе и Флудд, который, кстати, не принадлежал к числу лучших. Кроме того, у него была слишком бурная фантазия и неукротимая страсть к сочинительству. Многое из того, что он написал, сегодня трудно воспринимать всерьез. Сплошь и рядом домыслы, искажения фактов. Настоящие ученые никогда не станут бахвалиться своими знаниями. У Асафа ни разу не возникало желания поделиться с бакалейщиками своими открытиями.