Сторожами в зимовье жили три казака. Зиновьев оставил на волоке десятерых. Но пятеро из них вскоре сбежали в Якутск от нужды, а двое пошли как-то на охоту, на сохатого, и сгинули в тайге, уже полгода как прошло…
— Ни слуху! — почесал затылок Алешка, молодой казак, с голубыми глазами. Он пришел в Сибирь охочим откуда-то из-за Камня, сначала в Тобольск, потом очутился в Якутске, и вот торчит теперь уже два года на волоке. Но он не унывал и был доволен всем, что ни день, то бегал в горы и охотился на косуль. — Я обшарил всю тайгу, в двух днищах отсюда, и ни следа… Шайтаны тут водятся! Может, они в уговоре с ними? Ха-ха-ха! — прыснул он заразительным детским смехом так, что даже заулыбались пожилые озверевшие от походов казаки.
В это время к лежаку толмача бочком подошел Акарка и быстро сунул в руку Сёмке какой-то камушек, да такой горячий, что Сёмка невольно вскрикнул:
— Ах ты, болван тунгусский!
Он швырнул камушек на землю, покраснел, дернулся, пытаясь вскочить с лежака, чтобы проучить нахала, к тому же добродушно ухмыляющегося прямо ему в лицо.
Акарке же вот это и надо было. Он проворно отскочил от лежака, рассчитывая, что Сёмка бросится за ним вдогонку, забудет все свои хвори…
Но Сёмка, сделав отчаянное усилие, чтобы подняться, опять повалился на лежак.
Акарка подскочил обратно к нему.
— Пошто не бежал! Курмес, однако, тута! — горячо затараторил он, показал на лежак, на котором валялся Сёмка. — Бежать, шибко бежать! Лежать — однако, тебя нет!
— Да отстань ты! — отмахнулся Сёмка от него. — Мамур держит! Знать, тут остаться суждено, — страдальчески промолвил он. — А ты со своими курмесами!.. Мне не до них, итак хватает боли…
Он завозился на лежаке и сморщился. По лицу у него прокатилась слезинка и затерялась в клочковатой бороде. Он утер ладошкой глаза, вздохнул легко, как будто решился на что-то, тихонько сказал по-тунгусски что-то так, чтобы понял только один Акарка. И тот оскалился, закивал головой, поняв его желание, чтобы его дух, освобожденный, бродил здесь по горам, вселившись в зверя…
— Апашка тебя ждет! — вдруг страстно заурчал тунгус. — Шибко умный! Ходи, ходи надо… Моя — тебя проводи!
— Как это проводишь?! — вскинулся Федька, заподозрив что-то неладное, что может сотворить с толмачом тунгус, а ему, Федьке, потом отвечай за Сёмку перед воеводой. — Не подходи к нему! — погрозил он Акарке кулаком. — Вдарю — сам полетишь к своим курмесам на шабаш! Ишь, чего удумал: последнего толмача извести! Ты что плетешь тут всякие загадки!
Он выгнал его из избушки, затем ушел и сам из нее, с головой забитой мыслями об уходе с зимовья как можно скорее. Каждый день задержки грозил им ледоставом там, где-нибудь не доходя Якутска. И, вместо того, чтобы плыть, не зная забот, им придется тащиться пешими по берегу реки, топча тропу в снегу. Да еще в свежем, только-только что запорошившим тайгу. Из-под него остро и грубо будут торчать корни, валежины и камни, они будут путать шаг и предательски подталкивать в наледь.
Ночью и весь следующий день Сёмка бредил. У него поднялся жар, он весь горел, и никакие заклинания Акарки не помогли ему. Он слабел, угасал прямо на глазах. И казаки видели, что он уже не жилец. И поутру, третьего дня, его нашли холодным.
— Он прошел здесь первым, пускай лежит здесь тоже первым! — сказал Федька, стоя подле могилы, куда казаки опустили толмача, завернув его в мешковину. Он бросил горсть земли в яму, перекрестил ее вместо попа: «Пусть будет пухом тебе земля Амурская!» — и пошел к зимовью. Пора было выступать, ему было не до того, не до похорон очередного служилого, которых он перехоронил уже немало в дальних походах.
Глава 20. Олёкма
Бекетов ушел первым со своими людьми вниз по Тугиру на двух плотах. Федька же воспользовался старым дощаником, на котором пришел сюда из Якутска: его заново проконопатили и просмолили казаки.
По Тугиру они прошли спокойно. Там кое-где лишь попадались перекаты. Пороги начались на Олёкме, когда они миновали устье речки Хани, впадавшей в Олёкму слева. А версты через три их встретил первый порог, «Сырлыр». И тут они получили свое первое крещение, когда прошли скалу «Нос шамана». Горбатым стариком торчала та скала у реки. Как лезвием она вонзилась в облака, плывущие над ней чуть-чуть не задевая ее, вот этот непонятный знак природы. Вокруг же, у подножия скалы, шумела тайга. Все шло уже к закату, и небо багровело, сквозь тучи брызгало лучами солнце… И этот «Нос шамана». Зачем и кто поставил тут его… И странно было: отсюда начинались все пороги на реке. Она же, словно чего-то опасаясь, вильнула влево здесь, ударилась с размаху всем своим потоком о скалы, рассудок потеряла и на полторы сотни верст, буквально, озверела.
— Тута пойдем шибко скоро! — засмеялся Акарка, глядя преданными карими глазами на Федьку. — Однако, тута киндигира, злые люди! — повел он рукой вокруг, показывая на окрестности реки, предупреждая Федьку об опасности.
— Ты их знаешь? — спросил он его.
Акарка закивал головой, стукнул себя кулачком в сухую грудь.
— Ибдери, ибдери!
Заметив вопросительную мину на лице у него, он виноватым голосом пробормотал:
— К жене пришел, от своих ушел, к киндигира пришел!
Он опустил голову, стыдясь своего низкого падения в глазах сородичей, пренебрежительно глядевших на «ибдери», по-русски — бедняка, такого, который не в силах был даже заплатить калым за жену: всего-то десяток оленей. Он не привел жену в свою юрту, ушел сам к ней, к ее родичам, попал в неволю к ним… От смущения, однако, он оправился быстро, посчитав, что уже в меру раскрыл свой позор. Да и в своей природной беспечности он был не в состоянии долго предаваться горестям.
Акарка был робок. Даже среди своих добродушных соплеменников он отличался робостью, поэтому прилепился к служилым. От них, бородатых и угрюмых, тянуло силой, которой не было у него самого: от их облика и глаз, больших и злых, казалось, что всевидящих. А голос!.. Если гаркнет, то, смотришь, шишки с кедра валятся, и стукоток разносится по всей тайге… А что уж говорить об их пищалях, самопалах, пушках… И он ходил журавликом, когда встречался где-нибудь с тунгусами, или им подворачивался вдруг якут, и на него взирал с почтением, когда он шел впереди отряда казаков. И он ловил такие взгляды. А те, его сородичи, по простоте своей, не ведали, что спутники его гоняли их гордеца, как мальчика по всем посылкам… Но он сносил все это только ради вот таких мгновений, чтобы увидеть глаза своих завистливых сородичей… Да, он был таким: изгоем, нищим. Но в редкие минуты своей пропащей жизни отхватывал он вот так куски скупого счастья… Он был не глуп и понимал, что вернуться к своим теперь уже не сможет, его раскусят быстро там, поймут, что он все тот же, голодранец… «Эй, ибдери! — услышит снова он тогда. — Эге-ей!»…
— Акарка, ты не веришь в Бога? — пристали казаки к тунгусу, заметив, что на его груди болтается только кожаный мешочек и не видно было креста. Они, изнывая от трезвости и безделья, старались завести его, чтобы он начал ругаться по-своему. Уж очень занятно выходило у него, когда он, ругаясь, мешал русские и свои, тунгусские, слова.