Казаки взялись за греби, суда отбились от «песка», заскрипели кормовыми веслами, пошли, разворачиваясь и покачиваясь на слабой волне.
На берегу, в толпе провожающих, Федька заметил мать. Он как-то не обратил внимание в сутолоке до этого, что и она тоже пришла сюда, хотя и маялась ногами. Ее поддерживала под руку Варька. Муж Варьки, Ванька Павлов, тоже уходил в этот поход. За подол Варьки цеплялись две ее девки, малышки. А мать держала подле себя его, Федькиного сына, Гриньку. Тот же махал ему ручонкой… Федька сглотнул слюну, к горлу что-то подкатило: Гринька был похож на Парашку… Он отвернулся от них, отгоняя мысли об умершей жене…
Сторонкой от толпы стояли группой начальные люди города. На этих проводах воеводу князя Ивана Татева заменил Семен Воейков. Сам же князь Иван разболелся. Два дня назад он хватил под грибки лишку водочки с успенским игуменом Евстратием. Игумену-то ничего, привычен, а воевода слег. Подле Семена Воейкова как всегда околачивался дьяк Ер-мошка Кашин, не дурак выпить. С ним Федька не раз закладывал. И тут же был батюшка Андрей, только что отслуживший молебен на проводы Федькиного отряда, и, видно было, что он мучился на трезвую голову под солнцепеком. Среди них был и Тухачевский с его, Федькиным, отцом. Тот о чем-то беседовал с Яковом. Изредка он вяло поводил рукой вслед судам, с утра уже дернув бражки и от этого став разговорчивым.
И вот только сейчас Федьке пришла в голову ревнивая мысль: почему московского боярского сына оставляют в городе? Пожалуй, в телеуты послали бы его, но почему-то оставили…
«Да ничего! — успокоил он сам себя. — Я еще покажу! Видел же, как тот делает в походе!»
А вон там показалась Матренка…
«Принесло же ее!» — мелькнуло у него.
Матренка выскочила впереди всех баб, сунулась к воде, остановилась, робко вскинула вверх руку, махнула ему, Федьке, и тут же опустила ее, точно устыдясь чего-то… А за ней из толпы выплыла фигура Карпушки, «Чокнутого». Он дернул ее за сарафан и потащил с берега, под насмешливые крики баб… Матренка обернулась еще раз в сторону дощаников, и на лице у нее мелькнула жалкая потерянная улыбка…
— Вот сволочи! — тихонько выругался Федька и отвернулся от пристани, чтобы не видеть, как скалятся бабы и мужики над Матренкой, которую продал «Чокнутому» Ванька Верхотурец.
Суда развернулись и пошли вниз по реке. И Федька, сразу же забыв про Матренку, прошел на корму дощаника, уселся там и стал смотреть, как уплывают и уплывают назад «пески», знакомые, родные очертания острога и высокой Троицкой колокольни. Все уходило куда-то назад и растворялось в полуденной летней мерцающей дымке, навевая почему-то грусть.
* * *
Вечером того же дня, когда Федька ушел в поход, Матренка истопила баньку, как велел ей Карпушка. Когда угарный дух выветрился из баньки, Карпушка притащил туда жбан с бражкой и надолго засел там. Сначала он пил, потом помылся и снова стал пить… Матренка, обеспокоенная его долгим отсутствием, заглянула в баньку, поняла, что с ним дело нескорое, разделась и тоже помылась.
— Ну, ты же угоришь тут!.. Пойдешь домой-то? — спросила она его.
Карпушка косо глянул на нее шальными распаренными глазами из-под опухших век и громко икнул. Волосатая грудь у него подскочила, спустила воздух: «И-икк, и-икк!»
— Вот Феденька тоже так же сидел, сидел, — заговорила Матренка, стала перебирать пальцами на пышном животе складки, скатывая с них не отмывшуюся грязь, — да и уморился…
Она не закончила свою мысль, замерла, почувствовав, как в чистой баньке от Карпушки пахнуло терпким потом, и догадалась, что это значит…
— Федька-а! — тяжело задышал Карпушка, взревел: — Опя-ать Федька! — и потянулся рукой к ней, к Матренке, голенькой и беззащитной… Глаза у него выкатились, остекленели, и он забормотал свое: — Ту-ту, курва!.. Ту-ту, курва!.. — Голова его задергалась из стороны в сторону…
Матренка отшатнулась от него и больно ударилась спиной о кадушку с водой. В тесной баньке некуда было деться, негде спрятаться. И Карпушкины руки достали ее и стукнули головой о бревна стенки. Из глаз у нее брызнули искры, она вскрикнула…
Карпушка бил ее долго, до устали, пока не утомился. Поначалу она кричала, но вскоре выдохлась, и только постанывала, постанывала…
А он вытер рукой пот с лица и прошлепал босыми ногами до двери. Там он нашарил в темноте жбан с бражкой, припал к нему, стал судорожно глотать хмельную влагу. Утолив жажду, он обернулся и глянул на Матренку. Та куском теста переломилась через лавку. Вверх бесстыдно задрался ее огромный розовый зад… Он постоял, глядя на этот зад, икнул и стал что-то отыскивать, пьяно тараща глаза по углам баньки. Увидев ожог
[69], он взял его, повертел в руках, словно о чем-то раздумывал, затем приставил ожог к шее Матренки и на секунду замер… Его рука не знала, что делать… И вдруг он стукнул по нему ладошкой… Ожог проскочил долотом сквозь шею Матренки и припечатал ее к лавке, как иголкой большое насекомое… Сильное бабье тело дернулось, из шеи брызнула кровь прямо на него, на лицо и на грудь, на его волосатые худые ноги. И он брезгливо запрыгал, стряхивая ее… Остановился, замер. Его взгляд, пустой и темный, скользнул с кадушки на полок, на очаг, лавку, Матренку, тронутую зеленой сыростью шайку, и снова на полок, кадушку, очаг… Он забормотал опять: «Ту-ту, курва!.. Ту-ту, курва!»…
Где-то за стенками баньки взлаяла собака. Карпушка вздрогнул, закрутил башкой, наткнулся взглядом на свою одежонку, жалко обвисшую от жары на деревянных шпеньках, вбитых в бревна баньки. Он сдернул ее со стены, лихорадочно напялил на себя, выскочил из баньки и пошел, тупо глядя перед собой. Он не озирался, точно страшился наткнуться на что-то или вынырнуть из своего странного, приятного и бездумного мирка. В него он обычно погружался, когда вот так напивался. Он шел куда-то, не соображая, куда и зачем идет, и бормотал все тоже: «Ту-ту, курва!.. Ту-ту, курва!» — спотыкаясь о какие-то колдобины, неясно расплывающиеся перед глазами в сумеречной летней тиши.
* * *
Через неделю после ухода Пущина в поход к песчаной отмели у Томского городка пристали дощаники. Они пришли из Тобольска. С них бросили чалки, положили сходни, и на берег сошли путники. Среди них на песок ступил и молодой человек, лет тридцати пяти от роду, в светло-коричневом кафтане, без шапки. И ветер, речная понизовка, слегка взъерошил его длинные жиденькие волосики, падающие ему на лицо, загорелое от длительного путешествия. Он был поджарым и сильным, судя по тому, как он ловко сбежал с дощаника по сходням. На нем были темные, неопределенного цвета шаровары и сапоги из яловой кожи: тяжелые, ноские, как раз впору на дальнюю дорогу. Лицо у него было невыразительное, глаза голубые, выглядел же он обычным дьяком, ну дьяк как дьяк или подьячий. Да, так. Он на самом деле был подьячим. За ним на берег сошла маленького роста женщина, его жена. А следом его холоп стащил на берег какой-то тюк, бросил его на песок и побежал назад, за следующим, стал таскать еще и еще… И все они были какие-то увесистые, так что он сгибался под их тяжестью.