Именно Мазервелл пригласил Поллока вступить в группу молодых сюрреалистов. В ту пору они смело освобождались из-под влияния школы, где властвовал Бретон
[618]. Зачинщиком восстания стал харизматический чилийский художник, выросший в испанской Стране басков, Роберто Матта Эхауррен. Маленький, с прямыми черными волосами, он испытывал безграничный энтузиазм ко всему, что его окружало (а особенно к себе самому). Матта очаровывал молодых американцев и притягивал их к себе, словно магнит. Он вел себя в их среде как признанный маэстро, требуя к себе внимания и уважения, будто был как минимум вдвое старше своего возраста. Хотя на самом деле Роберто было всего тридцать два. В то же время он был очень веселым: по описанию друга художника, его звонкий смех уносился ввысь «на крыльях сопрано»
[619]. Матта предложил коллегам-мужчинам собираться в его мастерской на Девятой улице, чтобы обсуждать искусство. А их «жены» приглашались на приемы, где устраивались салонные сюрреалистические игры
[620]. Такое разделение по гендерному признаку страшно раздражало Ли. Прежде она никогда не чувствовала в своем профессиональном окружении дискриминации, а в группе сюрреалистов Матты ей отводили роль благодарного приложения к мужчине.
Для сюрреалистов женщины были музами, воплощением тайны, ангелами, эротическими игрушками, объектами безумного желания, самками богомола. Одновременно святая и грешница, жена считалась сексуально свободной, но при этом оставалась собственностью мужа. Вышеупомянутые сюрреалистические игры часто включали предложение жен другим мужчинам. А в «Памятке правил этикета» сюрреалистов прямо говорилось, что гость в конце вечера может при желании разделить постель с хозяйкой. Для сюрреалистов женщина была существом, наделенным воображением, но ни в коем случае не творцом. Это довольно странно, с учетом того, что женщин среди сюрреалистов было немало. Более того, одна из самых известных в мире картин в этом жанре принадлежит кисти женщины — «Меховой чайный прибор» Мерет Оппенгейм
[621]. Ли довольно скоро поняла: сюрреалисты относятся к женщинам, как к «пуделькам» или куклам, «как к тому, что ты наряжаешь и выставляешь на всеобщее обозрение»
[622]. Перед встречей мужчины и правда наряжали своих женщин в вечерние наряды и сами делали им прически. «А когда все добирались до нужного места, скажем, это был обед в доме одного из художников, создавалось полное впечатление конкурса. Будто все соревновались в том, у кого лучше получилось», — рассказывала Ли и с недоумением спрашивала
[623]: «Ну разве можно представить себе, чтобы Джексон выбирал мне платье? Я бы никогда не стала мириться ни с чем подобным, никогда в жизни»
[624].
К счастью для Ли, Джексона подобные обычаи тоже удивляли и оскорбляли, и он довольно скоро ушел из группы. Но то краткое знакомство Ли с сюрреалистами навсегда испортило ее впечатление о них. В одном письме к Мерседес, которая в то время жила в Калифорнии с мужем и сыном, она описала их движение как «змеиное гнездо»
[625]. Эти почтенные эмигранты познакомили Ли с уродливой реальностью сексизма в искусстве. Теперь она боялась, что представление сюрреалистов о творчестве как об исключительно мужском занятии может перекинуться на Нью-Йорк. В сущности, так все и вышло. Довольно скоро Ли начала замечать, что некоторые художники-мужчины стали относиться к своим коллегам-женщинам пренебрежительно. «Я впервые в жизни осознала… что значит быть женщиной, которая только путается под ногами мужчины, — вспоминала Ли
[626]. — Были художники, и были дамы. Я относилась к дамам, несмотря на то что оставалась художником»
[627].
Европейцы подталкивали ньюйоркцев к сексизму не только собственным примером. Что еще важнее, европейские художники самим своим присутствием порождали в американцах потребность быть такими. Мастера, сбежавшие из оккупированной нацистами Европы, служили для коллег-ньюйоркцев постоянным напоминанием о том, что те, хоть и взрослые мужчины, по сравнению с европейскими художниками еще дети. Их живопись недостаточно сложна и изысканна. Они в лучшем случае только в середине своей творческой борьбы. А природа предвзятости, как известно, такова, что, когда один человек чувствует себя хуже другого, он, в свою очередь, начинает искать объект, над которым сможет доминировать. Очевидно, поэтому некоторые художники-мужчины, хоть и были менее опытными и талантливыми, чем Ли и ее подруги, весьма охотно переняли европейский шовинизм. Ведь это позволило бы им поправить свою пошатнувшуюся самооценку. Они тоже могут писать «лучше», чем кто-то другой, в частности чем женщины. Ли все это было отвратительно, но она не позволяла изменениям в социальной атмосфере мешать ее творчеству. «Я просто продолжала заниматься своим делом, — рассказывала она. — Я писала»
[628].
Когда люди обсуждают отношения, связывавшие Поллока и Ли, часто встает вопрос: просил ли он, этот практически легендарный мачо в среде художников, когда-либо подругу прекратить писать? Не входившие в круг общения Ли часто говорят, что да. Но те, кто знал их с Поллоком на первом этапе их совместной жизни, утверждают обратное. Сама Ли непреклонно, неоднократно и убедительно отрицала это. Ведь если бы Джексон просил ее бросить живопись или не уважал как художника, то по словам Ли, они «не смогли бы прожить вместе и пяти минут… Я думаю, он это знал. Я в этом не сомневалась, и это никогда нами не обсуждалось. Я писала, так же как и он»
[629]. И ее однозначная декларация «я пишу» отображала нечто гораздо более фундаментальное, чем простое намерение отстаивать свое право заниматься творчеством. Живопись для Краснер была не правом, а насущной потребностью. Отказ истинному художнику в возможности творить равносилен лишению его воздуха, воды, еды или сна. Ли просто не могла не писать. И безусловным доказательством того, что она продолжала делать это и во время тесного общения с сюрреалистами, являются ее картины того периода.