Впрочем, довольно скоро к американцам пришло осознание происшедшего за предыдущие шесть лет. Одновременно встал ряд вопросов относительно морального фундамента, на котором эта новая жизнь будет строиться. Да, война наконец-то закончилась, но какой ценой? И речь шла не только о потерянных жизнях — 46 миллионах, — или об искалеченных телах, или о психологических травмах
[822]. Не меньшую тревогу вызывало и то, до какой степени может деградировать человечество. «Нацисты такие же люди, как мы. Кошмар, который они нам продемонстрировали, максимально убедительно показал, на что способен человек», — писала Ханна Арендт в том году в Partisan Review
[823]. А как относиться к страшной угрозе, которую таила в себе атомная бомба для будущего человечества в целом? В мире издавна повелось, что обязанность мужчин каждого поколения в том, чтобы защищать и улучшать планету для следующего поколения. Но атомная бомба в корне изменила привычный порядок вещей. Отныне следующее поколение наследовало не надежду, а страх уничтожения, и это знание не могло не изменить образ жизни мужчин. У них теперь не было стимула сохранять и защищать. Зачем суетиться? Как следствие, красота и щедрость больше не ценились сами по себе. Человеческая жизнь как таковая тоже стала менее значимой. Отныне она оказалась в руках людей, которым свойственно ошибаться. Теперь они, подражая Богу, могли уничтожить нашу планету за считаные минуты. Все, что осталось человеку (впрочем, и это было иллюзией), — это он сам, его личность. Более широкое понятие «мы» перестало существовать, сохранилось только «я». Тревога «охватила нас, словно огромная приливная волна, когда над Хиросимой разорвалась первая атомная бомба, когда мы почувствовали смертельную опасность… когда поняли, что можем стать последним поколением на этой планете, — писал психолог Ролло Мэй. — В тот момент огромное число людей отреагировало на происходящее, как ни странно, внезапным чувством глубокого одиночества»
[824]. А поскольку художники и интеллектуалы обсуждали эту тему бесконечно, в этой среде чувство страха стало повсеместным. Это была глобальная психологическая травма, «разрыв непрерывности бытия»
[825].
Духовные искания в таких обстоятельствах казались не просто уместными, а жизненно необходимыми. И все же едва остыли угли в Нагасаки и немного утих ужас от свидетельств злодеяний нацистов в лагерях смерти, как машина массовой культуры принялась мифологизировать войну. Память о ее жертвах поспешно старались похоронить вместе со сведениями о нарушениях и бесчинствах. Эти случаи чересчур благовоспитанное американское общество, возможно из чувства вины, или страха, или безразличия (хотелось бы надеяться, что причина не в последнем), решило тщательно не разбирать. Изуродованные тела погибших солдат спрятали под аккуратными рядами белых надгробий, примечательных только анонимностью, которую они даровали лежащим под ними героям. Журнальные статьи о самых ужасных преступлениях в современной истории издатели бездумно сопровождали рекламой. На этих страницах цветущие молодые люди наслаждались изобилием товаров или разодетые в пух и прах красавицы демонстрировали модные наряды. Читателя приглашали разделить радость потребления: «Давай, присоединяйся, ты это заслужил»
[826]. США вышли из той войны самой богатой страной в мире. Люди, оказавшиеся у руля поп-культуры, похоже, решили: все смерти, потери и ужасы, которые в итоге привели к столь благоприятному исходу, следует как можно быстрее отправить в раздел «того, о чем лучше не говорить»
[827].
А люди, сражавшиеся во Второй мировой войне, отнеслись к возвращению домой с потрясающим стоицизмом. Это было поколение, которое потом практически не говорило о том, что они сделали и что им довелось увидеть. Но если нежелание этих людей еще раз переживать свой страшный опыт было вполне понятным, то молчание остального общества выглядело не чем иным, как трусостью. Многих возвращавшихся с войны солдат шокировали и злили невероятное изобилие на родине и триумфаторские настроения среди гражданских. «Бывали моменты, когда казалось, что все это сделано из нашей плоти и костей», — написал писатель Джеймс Джонс
[828]. С фронта вернулись 500 тысяч американских солдат с признаками психологических либо физических травм. Их назвали ветеранами, но относились к ним, как к побывавшим в использовании шинам. Общество, по словам Джонса, отвергало их. Он писал: «Люди не хотели быть свидетелями бед ветерана; им не нравилось заставлять его вспоминать о пережитых ужасах»
[829]. Поэт Арчибальд Маклиш, в 1944 г. помощник госсекретаря США, предупреждал: «Судя по тому, как сейчас идут дела, мир, который мы создадим, мир, который мы, кажется, уже создаем, будет миром нефти, миром золота, миром кораблестроения, словом, миром… начисто лишенным какой-либо моральной цели и какого-либо интереса к человеку»
[830]. Логическим обоснованием для этой ситуации служил «прогресс ради блага родины». Но некоторые граждане просто не могли двигаться вперед. Они были не способны затушевать правду, превратив реальность во Вселенную, создаваемую на Мэдисон-авеню. В книге «Художник и общество», невероятно популярной среди художников из Даунтауна, Джино Северини в 1946 г. писал:
Нельзя даже сказать, что после войны настал мир… или что на смену ненависти пришла терпимость. В наше время мало кто верит в своих собратьев… Зло настолько распространено в мире, что разочарование в людях кажется чуть ли не оправданным. Правда же настолько искажена личными интересами, что очень сложно поверить в существование Истины как таковой…
Значит, нам с вами остается только углубиться в самих себя, в пучины своей субъективности, и искать там Истину. Она сможет возродить и укрепить нашу уверенность в том, что жизнь на самом деле полезная, прекрасная и вечная
[831].
И художники после войны, прячась в своих изолированных норах по всему миру, делали именно это — углублялись в себя. Не был исключением и Нью-Йорк. Художники, мужчины и женщины, работали каждый сам по себе, но поддерживали друг друга как сообщество. Они отстранились от окружающей действительности в попытке найти истину в единственном месте, которому еще могли доверять, — в самих себе. Найти истину в своем искусстве, своих решениях и поступках чрезвычайно нелегко, ведь, как известно, познать себя труднее всего на свете. Тем не менее это был единственный способ двигаться вперед. Когда война закончилась и в их среде начались поиски нового пути, Ли с Джексоном решили вместе сделать то, что рекомендовал художникам Северини. Вначале они отделили себя от всего, что знали раньше.