При всей проницательности Холдейна, рассматривающего различные явления с позиций гена, а не индивида, его неспособность следовать данной логике до конца, мягко говоря, вызывает недоумение. Судя по всему, он полагал, что естественный отбор реализует свои вычисления, заставляя организмы сознательно повторять их, а не руководствоваться чувствами – приблизительными аналогами вычислений. Неужели Холдейн не замечал, что наиболее теплые чувства люди питают к тем, кто несет их гены, и что чем больше общих генов, тем теплее чувства? А что люди чаще рискуют жизнью ради тех, к кому питают теплые чувства? Какая разница, умели палеолитические люди считать или нет? Они были животными, и у них были чувства.
С технической точки зрения Холдейн прав. В маленькой, тесно связанной родством популяции неразборчивый альтруизм развиться мог, причем и в случае, когда определенная его часть тратилась на неродственников. В конце концов, даже если вы альтруистичны исключительно в отношении родных братьев и сестер, часть этого альтруизма неизменно окажется потрачена впустую (с эволюционной точки зрения): поскольку сиблинги разделяют не все ваши гены, не каждый несет ген, ответственный за альтруизм. В обоих случаях важно то, что ген альтруизма склонен улучшать перспективы потенциальных носителей его копий; важно то, что в конечном итоге этот ген скорее содействует, нежели препятствует собственному распространению. Поведение всегда реализуется в условиях неопределенности; посему все, что может сделать естественный отбор, – минимизировать риск. В сценарии Холдейна эффективный способ минимизировать риск – привить умеренный и генерализованный альтруизм, интенсивность которого находится в прямой зависимости от средней степени родства между людьми, живущими рядом. Это вполне разумно.
Но, как отметил Гамильтон в 1964 году, при первой же возможности естественный отбор постарается минимизировать неопределенность. Любые гены, которые содействуют альтруизму исключительно по отношению к родственникам, будут процветать. Ген, побуждающий шимпанзе отдать кусок мяса брату или сестре, в конечном счете одержит верх над геном, который побуждает его отдать одну половину этого куска сиблингу, а одну – посторонней обезьяне. Таким образом, если идентификация родственника не вызывает сложностей, эволюция должна породить сильный и целенаправленный (а не слабый и диффузный) культивар благожелательности. Так и произошло. В какой-то степени это проявилось у бурундуков, которые скорее подадут сигнал тревоги, если рядом находятся близкие родственники
[279]. В какой-то степени – у шимпанзе и других нечеловекообразных приматов, которым свойственны исключительно доброжелательные и заботливые отношения между сиблингами. И это – в значительной степени – произошло с нами.
Возможно, не случись этого, мир был бы лучше. Братская любовь в смысле буквальном существует за счет братской любви в смысле библейском; чем мы щедрее к родственникам, тем меньше остается другим. (По мнению некоторых, именно это помешало марксисту Холдейну взглянуть правде в глаза.) Но – к счастью или к сожалению – большинству из нас свойственна только одна разновидность такой любви – буквальная.
Многие общественные насекомые распознают свою семью по особым химическим сигналам – феромонам. А вот каким образом вычисляют (сознательно или подсознательно) своих родственников люди и другие млекопитающие, пока неясно. Разумеется, мать, которая день за днем заботится о ребенке, – хорошая подсказка. Наблюдая за социальными связями нашей матери, мы можем вычислить, кто, например, ее сестра и кто дети этой сестры. Кроме того, с развитием речи матери получили возможность прямо сообщать нам, кто есть кто, – сведения, которые в их генетических интересах передать и к которым в наших генетических интересах прислушаться. (Иными словами, гены, побуждающие мать рассказывать детям о членах семьи, и гены, побуждающие детей внимательно слушать, будут процветать). Трудно сказать, какие еще существуют механизмы распознавания близких: эксперименты, которые могли бы ответить на этот вопрос, предполагают такие неэтичные вещи, как, например, изъятие ребенка из семьи
[280].
Ясно одно: эти механизмы существуют. Любому, у кого есть братья или сестры – любому в любой культуре, – знакомо чувство сопереживания, когда сиблинг попадает в беду, чувство удовлетворенности, когда ему удается помочь, и чувство вины, когда помочь не удается. Всякий, кто пережил смерть сиблинга, горько оплакивал его уход. Эти люди знают, что такое любовь. Знают благодаря родственному отбору.
Это вдвойне справедливо в отношении мужчин, которые, не будь родственного отбора, никогда бы не познали сильную привязанность. До перехода к высокому родительскому вкладу у мужчин не имелось причин быть альтруистичными по отношению к потомству. Данный вид привязанности был присущ исключительно женщинам – отчасти потому, что, кроме них никто точно не знал, чье именно это потомство. Зато мужчины знали, кто их братья и сестры; так и получилось, что любовь проникла в их души через родственный отбор. Если бы мужчины не приобрели таким образом способность любить сиблингов, высокий родительский вклад и еще более сильная любовь, которую он порождает, были бы невозможны. Эволюция работает лишь с сырым материалом, случайно оказавшимся у нее под рукой; если бы любовь к некоторым детям – сиблингам – не стала частью мужской психики много миллионов лет назад, путь к способности любить детей – путь к высокому родительскому вкладу – мог оказаться слишком тернист и извилист.
Новая математика
Теория Гамильтона позволяет по-новому взглянуть на упомянутую Дарвином связь между коровой, которая дает мясо и жир, «соединенные известным образом», отправляется на бойню и съедается, и муравьем, который усердно трудится всю жизнь и умирает бездетным. Ген коровы, отвечающий за мраморное мясо, само собой, не сделал ничего для своего забитого носителя и его прямого генетического наследия; мертвые коровы больше не могут производить потомство. Однако этот ген делает много полезного для косвенного генетического наследия, ибо хорошее мраморное мясо побуждает фермера кормить и разводить близких родственников носителя, часть которых содержит копии этого самого гена. То же относится и к стерильному муравью. Хотя муравей не оставляет прямых наследников, гены, ответственные за сей факт, не жалуются: время и энергия, которые иначе были бы потрачены на размножение, тратятся на обеспечение плодовитости близких родственников, а это главное. Ген стерильности у плодовитых родственников неактивен, но он у них есть и переходит в следующее поколение, где снова порождает бесплодных альтруистов, передающих его дальше. В этом смысле рабочая пчела и вкусная корова подобны: некоторые гены, препятствуя своей передаче через один канал, служат смазкой для передачи через другие. Результат – более эффективная передача.