Любому дикарю, польщенному тем, что Дарвин приписал ему полный спектр сострадательных импульсов и глубинных общественных инстинктов, следует помнить, что аналогичную честь он оказал и ряду других животных, далеких от человека. Он видел сочувствие в сообщениях о воронах, которые кормили своих слепых собратьев, и в рассказах о бабуинах, героически спасавших детенышей от своры собак. «Кто может сказать, – писал Дарвин, – что думают коровы, когда они окружают умирающую или мертвую подругу, пристально глядя на нее?»
[338] Кроме того, он приводит свидетельства нежности у двух шимпанзе, описанные ему работником зоопарка: «Они сели друг против друга и стали прикасаться друг к другу резко оттопыренными губами, при этом один из них положил руку на плечо другого. Затем они заключили друг друга в объятия. Потом они встали, причем каждый держал руку на плече другого, подняли головы, открыли рты и начали в восторге пронзительно кричать»
[339].
Некоторые из описанных примеров вполне могут быть проявлениями альтруизма между близкими родственниками; в этих случаях самое просто объяснение – родственный отбор. И раз уж на то пошло, сцена со знакомством двух шимпанзе, возможно, была приукрашена склонным к антропоморфизму служителем зоопарка. Впрочем, необходимо отметить, что шимпанзе действительно способны к дружбе; одного этого факта достаточно, чтобы подтвердить мнение Дарвина: каким бы особенным мы ни считали наш вид, мы не уникальны в способности к сочувствию, в том числе и сочувствию к неродственникам.
Конечно, отмечал Дарвин, нравственное поведение человека не имеет аналогов в животном мире. Благодаря сложному языку люди могут точно узнать, какое именно поведение ожидается от них во имя общего блага. Они могут оглянуться в прошлое, вспомнить болезненный результат победы низменных инстинктов над «социальными» и впредь этого не допускать. Руководствуясь подобными соображениями, Дарвин предложил зарезервировать слово «мораль» для нашего вида. Тем не менее корень этой развитой морали он видел в общественном инстинкте, который возник задолго до человечества, хотя эволюция человека и обогатила его.
В попытках понять, каким образом эволюция содействовала развитию нравственных (или любых других) импульсов, ученому в первую очередь надлежит сосредоточиться на формах поведения, которые эти импульсы порождают. В конце концов, естественный отбор оценивает именно поведение, а не мысль или эмоцию; именно действия, а не чувства управляют передачей генов. Дарвин знал об этом принципе. «Многие принимают, что животные сначала сделались общественными и уже потом стали чувствовать неудобство при разлуке со своими и удовлетворение в их обществе, – писал он. – Мне кажется, однако, более вероятным, что последние ощущения развились первоначально и уже они побудили соединяться в общества тех животных, которые могли выиграть от совместной жизни… Между животными, выигрывавшими от жизни в сплоченных сообществах, те особи, которые находили наибольшее удовольствие в обществе своих, всего легче избегали различных опасностей, тогда как те, которые мало заботились о своих товарищах и держались в одиночку, погибали в большем числе»
[340].
Групповой селекционизм
В своем по большей части здравом подходе к эволюционной психологии Дарвин поддался искушению, известному как групповой селекционизм. Рассмотрим его объяснение эволюции нравственного чувства. В «Происхождении человека» Дарвин пишет, что «общее повышение уровня нравственности и увеличение числа даровитых людей, несомненно, дают огромный перевес одному племени над другим. Очевидно, что племя, заключающее в себе большое число членов, которые наделены высокоразвитым чувством патриотизма, верности, послушания, храбрости и участия к другим, – членов, которые всегда готовы помогать друг другу и жертвовать собой для общей пользы, – должно одержать верх над большинством других племен, а это и будет естественный отбор»
[341].
Да, это будет естественный отбор. Беда в том, что хотя теоретически в таком сценарии нет ничего невозможного, чем больше вы думаете о нем, тем менее вероятным он кажется. Дарвин и сам обозначил главную загвоздку всего несколькими страницами ранее: «Весьма сомнительно, чтобы потомки людей благожелательных и самоотверженных или особенно преданных своим товарищам, были многочисленнее потомков себялюбивых и склонных к предательству членов того же племени». Напротив, «наиболее храбрые люди… добровольно рискующие жизнью для других, должны в среднем гибнуть в большем числе, чем другие». Благородный человек «часто не оставляет потомков, которые могли бы наследовать его благородную природу»
[342].
Точно. Таким образом, даже если племя, сплошь состоящее из альтруистов, и правда может одержать верх над племенем эгоистов, совершенно непонятно, откуда ему взяться изначально. Повседневная доисторическая жизнь с ее обычной долей напастей скорее благоволила тем людям, которые, скажем, копили еду, а не раздавали ее направо и налево, или предоставляли соседям воевать в свое удовольствие, а не лезли в бой сами. Как только межплеменная конкуренция, лежащая в сердце теории группового отбора, накалялась, эти и другие межплеменные преимущества обострялись в разы. Обычно это происходило во время войн или голода (если, конечно, после войны общество не проявляло особой заботы к родичам павших воинов). Выходит, никакого механизма, посредством коего биологически обусловленные импульсы самоотверженности могли бы утвердиться в группе, не существует. Даже если бы вы чудесным образом вмешались и внедрили «сострадательные» гены в девяносто процентов популяции, в конечном итоге они бы проиграли менее великодушным генам соперничества.
Естественно, результирующий ярый эгоизм может означать, что это племя погибло в соперничестве с другим племенем. Но все племена подчиняются одной и той же внутренней логике, так что победители, скорее всего, и сами не будут эталонами добродетели. Даже та скромная доля альтруизма, которому найдено соответствующее применение, должна уменьшаться, причем даже тогда, когда «альтруисты» торжествуют победу.
Проблема с теорией Дарвина – это общая проблема со всеми теориями группового отбора: трудно представить, чтобы групповой отбор шел наперекор индивидуальному отбору или чтобы естественный отбор разрешал конфликт между благополучием группы и интересами индивидуума в пользу группы. Конечно, можно измыслить различные сценарии – с определенными коэффициентами миграции между группами и уровнями их вымирания, – где групповой отбор будет поддерживать индивидуальные жертвы; некоторые биологи полагают, что групповой отбор действительно сыграл важную роль в эволюции человека
[343]. И все же сценарии группового отбора по большей части слишком заумны. Джордж Уильямс счел их настолько маловероятными, что в своем труде «Адаптация и естественный отбор» призвал не «постулировать адаптацию более высокого уровня, нежели требуется для объяснения фактов»
[344]. Другими словами, в первую очередь следует задуматься, каким образом гены, определяющие тот или иной признак, могли оказаться в приоритете в повседневном соперничестве один на один. Только после этого можно, да и то с большой осторожностью, обратиться к соперничеству между отдельными популяциями. Во всяком случае, таково неофициальное кредо новой парадигмы.