– Здесь ничего особенно не поделаешь, – сказал ветеринар. – Вам придется присматривать за ним на дороге. Машин-то он не слышит, понимаете?
Опасность, конечно, была, но Ульф обнаружил, что наиболее серьезные последствия Мартеновой глухоты можно обойти, если помнить, что для собаки обоняние гораздо важнее слуха. Поэтому вместо того, чтобы звать Мартена обедать, он просто открывал банку с собачьим кормом и дул под крышку, чтобы запах побыстрее долетел до чувствительного носа его питомца. А когда наступало время идти гулять, он тряс в воздухе поводком, и Мартен, почувствовав запах кожи, радостно бросался к двери. Работало все это неплохо, но потом замечание того же самого ветеринара навело его на мысль о новом подходе к физическому недостатку Мартена.
– Какая жалость, – обронил ветеринар, – что никто пока не додумался научить собаку читать по губам.
– Никто этого не пробовал? – решил убедиться Ульф.
Ветеринар покачал головой.
– Я, по крайней мере, об этом не слыхал. Но я не понимаю, почему нет. Собаки вполне способны понимать сигналы – взять хотя бы овчарок, – и они прекрасно различают жесты «направо» и «налево». Собаки, знаете ли, совсем не дураки. – Доктор немного помолчал. – Впрочем, нет. Некоторые собаки бывают удивительно глупы, Ульф. Но Мартин уж точно не дурак; гены пуделя этого не допустят. Я за двадцать лет практики не встречал ни одного глупого пуделя. Ни одного. Глупых спаниелей – сколько угодно. Глупых терьеров – бывало, да. Но глупых пуделей – ни одного. Их просто не существует.
Ульф тогда ничего не сказал, но это замечание, отпущенное просто так, мимоходом, заставило его задуматься. Где это сказано, что собаки не могут читать по губам? Они вполне способны понимать речь – в определенных пределах, конечно. Собаки распознают отдельные слова: «гулять», «печенька», «плохой», «сидеть» – и так далее, хотя грамматику воспринимают несколько солиптически. Все глаголы, по собачьему разумению, подчиняются местоимению, а местоимение это обозначает их самих. Так что глагол «сидеть» всегда будет значить «мне сидеть». То же правило распространяется на прилагательные и существительные: «плохой» значит «я плохой», а «печеньки» – «мне печеньки». А если собаки могут понимать слова, пускай и таким несовершенным, до крайности субъективным образом, то, конечно, они способны понимать и соответствующие знаки – жест или движение губ, сопровождающее слово?
Ульф решил проверить эту теорию. Начал он с простой команды, которую способна понять и выполнить практически любая собака, – «сидеть»: он встал перед Мартеном, сказал: «Сидеть», – четко обозначая губами каждый звук, а потом решительно надавил ему на крестец, вынуждая сесть.
Мартен воззрился на хозяина в молчаливом недоумении. Многие собаки проводят немалую часть своей жизни в этом неопределенном состоянии, пытаясь понять человеческий мир, с которым они чувствуют сильнейшую, освященную древним договором связь, но в котором они не видят ни малейшего смысла. Примерно это сейчас и чувствовал Мартен: почему Ульф, перед которым он преклонялся, кого почитал за земное божество, вдруг захотел, чтобы он, Мартен, сел, когда в этом не было никакой необходимости? Но вопрос этот был слишком сложным для собачьего разумения, и потому Мартен просто сел. А со временем он уяснил связь между движениями хозяйских губ и необходимостью сесть, став первой в шведской истории собакой, способной читать по губам.
Вернувшись домой, Ульф вывел Мартена ненадолго прогуляться, а потом покормил его. После этого, когда Мартен заснул под столом в своей корзинке, Ульф наконец уселся с журналом, на который он был подписан: чтение, которое он старался растянуть на подольше, как некоторые растягивают коробку конфет. Журнал приносили вместе с почтой в третий четверг каждого месяца, и при определенном усилии воли номер можно было растянуть на десять дней, читая страниц по восемь – приблизительно по одной статье – в день. После этого журнал отправлялся на особую полку в гостиной, где все номера были расставлены по порядку, так, чтобы они всегда были под рукой, если захочется заново проверить какой-нибудь факт.
Журнал назывался «Северное искусство»: популярное издание, посвященное в основном скандинавскому искусству и время от времени публиковавшее статьи про другие северные страны: Канаду, Россию, Исландию и Шотландию. Ульф, конечно, читал и эти статьи, но без того жгучего интереса, который вызывали в нем материалы по скандинавскому искусству двадцатого века. Это был его конек, его страсть – конечно, была еще философия, но философов он читал реже и с куда меньшим увлечением.
В тот вечер он предвкушал чтение с особенным нетерпением. Его ждала пространная статья в «Северном искусстве», написанная маститым критиком, о картине, которую Ульфу случилось видеть во время его прошлогоднего визита в Норрчёпинг. Варги – род его отца – происходили из Эстергётланда, и до сих пор Ульфу приходилось иногда туда ездить на семейные торжества – свадьбы, крестины, похороны – его многочисленных родственников. В тот последний приезд, по случаю семидесятипятилетия тетушки Ульфа, ему удалось урвать немного времени, чтобы посетить художественный музей Норрчёпинга. Он и сам не заметил, сколько времени простоял перед Det sjungande trädet, «Поющим деревом», масштабным полотном кисти Исаака Грюневальда. В этой картине, написанной, как было указано на небольшой табличке, в 1915 году, было что-то от манеры Шагала: краски, текучие линии, мечтательное, сказочное настроение. Всю центральную часть полотна занимало дерево в осеннем убранстве – здесь преобладали оттенки красного. Позади дерева, в парке, виднелась битком набитая детишками карусель, за которой наблюдали – судя по одежде – два моряка. Дальше, на заднем плане – но все еще в пределах парка, – виднелся полосатый тент, под которым толпился народ: кто-то ел, кто-то разговаривал, кто-то просто слонялся без дела. Теперь эта самая картина стала предметом внимания ученого-искусствоведа, и статью открывала переливавшаяся яркими красками цветная репродукция. Ульф приступил к чтению: это полотно, писал критик, о том, как природа (которую символизирует дерево) становится частью урбанистической среды, в которой мы живем. Дерево, несмотря ни на что, празднует свою «древесность», поет свою песнь – так природа поступает повсюду, как бы мы ее ни притесняли. Птицы поют, как встарь, посреди шумного города, невзирая на какофонию чуждых природе звуков. Сухая листва шуршит по асфальту или брусчатке, будто по земле. Из щелки в асфальте вылезает крошечное, идеально сформированное насекомое: существо, состоящее из кривых и изгибов – среди линейного мира, созданного человеком.
Взгляд Ульфа блуждал между репродукцией и текстом. На переднем плане помещались две фигурки, явно более важные, чем остальные: женщина и ребенок, которого она держала за руку. Ребенок – мальчик в полосатой рубашке – был вполовину ниже женщины. Он тянул ее за руку куда-то в правый угол картины; она же, прикрываясь парасолькой, явно намеревалась остаться там, где была. Женщина будто желала помочь художнику, стоя неподвижно, а мальчик спешил оказаться где-то еще. Совсем небольшая деталь, но Ульфа она заинтересовала, потому что раньше он ее не замечал. Прежде эти фигурки казались ему случайными, ничего не говорящими о самом дереве. Но теперь ему пришло в голову, что ребенок и дерево были похожи. У дерева была своя песнь – и у ребенка тоже. Взрослая женщина олицетворяла собой мир, ставший для дерева тюрьмой, ловушкой, вырвавшей дерево из леса, из лона природы и переместившей его в чуждый ему город. Ребенок же будет вырван из мира детства – мира, где деревья способны петь, – и помещен в серьезный, лишенный песен мир взрослых.