Книга Сон Бодлера, страница 4. Автор книги Роберто Калассо

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Сон Бодлера»

Cтраница 4

Гюго, Ламартин, Мюссе, Виньи — так именовались высоты французской поэзии на момент вступления Бодлера в ее пределы. Координаты другого объекта определялись лишь по соотношению с ними. «Куда ни посмотришь, все уже занято», — делился наблюдениями Сент-Бёв. Так и было, если смотреть по горизонтали. Бодлер выбрал вертикаль. Для этого следовало вложить в язык немного метафизики, которая до той поры отсутствовала. Бодлер сумел это сделать еще до встречи с Эдгаром По и Жозефом де Местром, у которых он с благодарностью учился мыслить. Бодлер, как и Джон Донн, был метафизичен по природе своей. Не потому, что много времени проводил в кругу философов (их он, по большей части, игнорировал); не из-за склонности к смелым умозаключениям, которые лишь изредка вспыхивали в строчках в основном журналистского толка. Нет, у Бодлера было то, чем не могли похвастаться его парижские современники, чего был лишен даже Шатобриан, — метафизическая антенна. Именно это имел в виду Ницше, когда писал, что Бодлера «ничто не отличало от немца, за исключением гипертрофированной эротичности, которой болен Париж» . Окружающие, скажем Гюго, могли обладать незаурядным даром сочинительства, а Бодлер был наделен блистательной способностью видеть жизнь такой, какая она есть. Как Джон Донн, он умел наполнить любые свои стихи и прозу особой вибрацией, которая вмиг заполняла все пространство и столь же внезапно исчезала. Подлинно метафизическим было у Бодлера острое, опережающее любую мысль ощущение момента, когда жизнь, словно разворачивая пестрый ковер, открывала ему свою удивительную многоплановость. «Я довольствовался тем, что чувствовал» . За этой ложной скромностью видны безумные претензии на превосходство.


Универсальная аналогия. Стоит произнести эту формулу, как со дна веков всплывает массивное сооружение, каким был европейский эзотеризм с начала XV века. Он принимал разнообразные формы, среди которых платонизм (смягченный у Фичино и резкий, тяжелый у Бруно), натуралистическая мозаичная теософия Фладда и тевтоно-космическое учение Бёме, доктрины Сведенборга, Луи-Клода де Сен-Мартена. Учения разнились и нередко были противоположны друг другу. Никто из этих мыслителей, однако, не поставил под сомнение принцип универсальной аналогии. Сама мысль была вариацией, исполненной на «огромной клавиатуре соответствий» , что влекло за собой отражение, притяжение или отторжение ее рассеянных повсюду элементов. Не нужно было ничего больше, чтобы отыскать в сущем амброзию и отраву смысла.

Бодлер был одним из звеньев этой длинной цепи. Он лишь добавил сюда стихию, до той поры отсутствовавшую, или подспудную, но никогда не рассматриваемую как таковая: литературу. Вот почему десять строк Бодлера обладают более мощным воздействием и прочнее оседают в памяти, чем сто страниц Сведенборга, хотя у этих десяти строчек и ста страниц может быть один и тот же смысл. Правда, Бодлер, благодаря универсальному пропуску, которым стала для него литература, позволял себе многочисленные отступления от темы, длительные блуждания, которые другие эзотерики считали запретным плодом — очевидно, себе во вред.

Решающее слово по поводу аналогии сказал, пожалуй, Гёте: «Каждый существующий предмет есть аналог всего существующего, потому наличное бытие одновременно представляется нам раздробленным и связным. Если слишком присматриваться к аналогиям, все отождествится со всем; если закрывать на них глаза, все рассыплется в бесконечное множество. В обоих случаях мысль впадает в застой: в одном — от преизбытка жизни, в другом — оттого, что она умерщвлена» [13]. Как часто бывает у Гёте, удивление рождает лишь промельк в самом конце. В правильно выстроенной фразе выстреливает последнее слово: «getötet», «умерщвлена». Но можно ли убить созерцание? Что для Гёте равносильно вопросу: «Можно ли убить самое жизнь?» Избегая аналогии. Избегающий аналогии может высмеять избыточную, горячечную, сравнимую с бредом живость того, кто, напротив, целиком и полностью в ее власти. Всем известно, что аналогия необязательна. Ее можно просто игнорировать. И показное бездействие будет иметь убийственную силу, подобную выстрелу в упор.


Бодлер был поборником глубины в узко пространственном смысле. Он ждал, как ждут чуда, тех особых случаев, когда пространство отказывается от привычной плоскости и раскрывает один за другим бесконечную череду занавесов. И тогда предметы — любые, даже незначительные — внезапно обретают неожиданные очертания. В эти моменты, по его словам, «внешний мир предстает выпукло, рельефно, во всем удивительном богатстве красок» . Это как раз те «мгновения, когда время и протяженность делаются глубже, а ощущение жизни невероятно усиливается» [14]. Таким образом, Бодлер приближается к описанию того, чем для ведических ясновидящих и впоследствии для Будды являлось понятие «бодхи», «пробуждения». Следуя западной литературной традиции, он соединял этот процесс с физиологическим пробуждением, с моментом, когда «веки едва только освобождаются ото сна, сомкнувшего их» . Для того и нужны наркотики: «опиум увеличивает глубину пространства» , тогда как гашиш «заливает всю жизнь каким-то магическим лаком» (быть может, подобным тому, о котором Вовенарг писал: «Четкость — это лак учителей» ). Не забывая при этом, что наркотики являются лишь заменителем физиологии, потому что «всякий человек носит в себе свою долю природного опиума, непрестанно выделяемую и возобновляемую» .

Почему же доступ в глубины столь ценен для мышления? Бодлер раскрывает это мимоходом: «Глубина пространства — аллегория глубины времени» . Блестящий пример использования аналогии. Лишь когда пространство являет свою многоплановость, когда отдельные контуры вырисовываются с упоительной, почти болезненной четкостью, только тогда мысль способна прикоснуться, хотя бы на миг, к главной и единственной цели — к Его Величеству Времени, неуловимому и всевидящему. Аллегорию следует рассматривать как прием, необходимый для прохождения этого трудного участка. Тогда станет ясно, что имел в виду Бодлер под выражением «в глубь годов» . Одновременно очевидное и загадочное, оно украшало его максимы. С ним предполагалось существование — возможно, тоже аллегорическое — персонажа, который, став свидетелем «чудовищного разрастания времени и пространства», способен созерцать этот процесс «без скорби и без страха» . О нем поэтому можно сказать: «С каким-то меланхолическим восторгом всматривается он в глубь годов» .

В дни, когда главной заботой было выручить заложенные предметы одежды, уже перепроданные другому владельцу (все, кроме предмета «самой исключительной важности — пары брюк» ), Бодлер получил от Фернана Денуайе предложение прислать ему «стихи о Природе» для небольшого стихотворного томика, который он в то время готовил к изданию. Бодлер не стал отнекиваться и принял участие в книге, ставшей данью памяти Клоду-Франсуа Денекуру, dit le Sylvain [15], преданному исследователю и духу-оберегу леса Фонтенбло; вклад выразился в двух стихотворениях и двух стихотворениях в прозе. К ним Бодлер приложил сопроводительное письмо — пример беспощадного persiflage [16], мишенью которого стал не столько несчастный Денуайе, представитель boheme chantante [17], сколько великое множество будущих миров. «О чем же надо было писать? — спрашивает в своем письме Бодлер. — О лесах, о могучих дубах, о зелени, о букашках и — само собой — о солнце?» Тон изначально дерзок. Затем он переходит к декларации принципа: «Вы же прекрасно знаете, что меня не волнует растительная жизнь и что вся душа моя восстает против этой новой странной религии, в которой всякое духовное существо всегда будет ощущать нечто shocking». Провидческий дар становится манифестом, скрытым за издевкой. Тут уже вырисовывается натуризм — особая форма интеллектуальной ущербности, берущей начало от Руссо и Сенанкура и затем постепенно выросшей в мощное экономическое предприятие. Бодлер сознательно бичует не безобидную моду парижской богемы, а «новую странную религию». Он предвосхищает презренный культ vacances [18], благоговейный тон, в котором это слово будет произноситься сто пятьдесят лет спустя, и «святость овощных диет» . Он не намерен поощрять этот культ. И дело, разумеется, не в природе. Если и жил на свете поэт, сумевший отразить природу в те редкие мгновения, когда ему доводилось лицезреть ее (начиная с незабываемого описания пиренейского озера в одном из юношеских стихотворений), так это был Бодлер. Но мысль о том, что Природа, нацепившая заглавную букву и сопровождаемая свитой благородных чувств, вновь заслонит собой все, подобно идеалу Добра, была ему чужда, ибо он часто оказывался в противофазе даже по отношению к обыденным атмосферным явлениям. Чужда настолько, что он не усомнился написать: «Я всегда считал, что в Природе, юной и цветущей, есть нечто бесстыдное и удручающее» .

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация