50. Эдуар Мане. Берта Моризо в трауре. Холст, масло, 1874 год, частная коллекция, Цюрих
Моментом наиболее тесного контакта между двумя художниками был эпизод, когда Мане попросил Дега вернуть ему два тома Бодлера, которые давал ему на время.
Четыре верных рыцаря не покидали Берту Моризо до самой ее смерти: Ренуар, Моне, Дега и Малларме. Никому из художников не воздавалось столько почестей посмертно и ни один не знал столь мало признания, пока жил. Этих рыцарей, различных во всем, объединяло чувство глубокой привязанности и уважения к Берте. За год до ее смерти они решили устроить ретроспективную выставку, которая должна была подарить ей хоть малую толику славы, обошедшей ее при жизни. В ее свидетельстве о смерти, равно как и в свидетельстве о браке, значится, что она «не имеет профессии»
.
Четыреста ее работ — холсты, пастели, рисунки, акварели — были переданы в галерею Дюран-Рюэля. Три дня верные рыцари судили-рядили, как лучше их развесить. Дега не удалось убедить остальных, что первое место следует отдать рисункам. Ренуар позаботился о том, чтобы поместить посреди галереи диван — для удобства посетителей. Малларме написал «Блуждания» — текст к каталогу: в этом трансцендентальном тексте он описывает «благородную фигуру, бесконечно элегантную как в жизни, так и в собственной ипостаси»
. Он вспоминает также одного молодого друга (возможно, Поля Валери?), который сказал ему однажды: «Рядом с мадам Мане я сам себе кажусь мужланом и скотиной»
. Мадам Мане: со свойственной ему невероятной тактичностью Малларме тоже почувствовал необходимость произнести вслух это имя применительно к той, что вышла замуж за брата Мане. За день до смерти Берта Моризо написала свой дочери Жюли короткое письмо, которое начиналось словами «Умирая, я люблю тебя»
и в котором она оставила распоряжение: «Скажи г-ну Дега, что, если он создаст музей, пусть выберет себе полотно Мане»
.
Дега культивировал и чтил чистое вдохновение. Но он находил его там, где другие даже не искали. Когда ему предлагали прочесть какой-нибудь современный роман, он отказывался и в ответ «любил цитировать десять слов, в которых аббат Прево описывает любовь Де Грие к Манон Леско. Впервые он увидел ее на почтовой станции, когда она, прислонясь к стене, ждала отправления кареты. Один взгляд определил всю его жизнь, и рассказчик вкладывает в уста героя следующие слова: „Я подошел к повелительнице моего сердца“. Эти слова имели для Дега абсолютную ценность, он часто их повторял»
. К этому Даниель Галеви добавляет важное замечание: «Повторение одного и того же, что у многих является признаком слабости и превращается в пустой звук, совершенно иначе звучит в устах нелюдима, строящего свою жизнь на твердых внутренних принципах»
. Эта фраза является самым простым — и, возможно, самым точным — определением, касающимся Дега.
Меж тем Прево был полной противоположностью Дега с его «вспыльчивой суровостью»
. Дега нашел близкий ему по духу пафос у автора, после смерти которого хроникер Колле написал следующее: Прево «сочинял исключительно ради денег и никогда не думал о славе. Этот несчастный жил, погрязнув в самом гнусном разврате. Утром, еще в постели, с разгульной девицей по одну руку и письменным прибором по другую, он кое-как набрасывал листок текста и отправлял его типографу, которому платил за услуги по луидору; остаток дня он пил; для него это была привычная жизнь; он никогда не перечитывал и не исправлял написанное»
. Колле признавал за Прево «яркость воображения, хотя и довольно мрачного»
, но полагал, что из-за его «крайней небрежности»
ничто из им написанного не сохранится.
В недолгие легкомысленные годы торжества оперетты Париж поддался провокационному новому духу: духу Мельяка и Галеви, каждое слово которых подхватывала музыка Оффенбаха. На самом деле дух этот был порожден Мериме («Театром Клары Газуль»), но благодаря этим двум либреттистам заразил всех: это был «бойкий и резвый дух общих мест и дежурных чувств»
, отличавшийся «нарочитой сухостью»
, гибкий, острый, нетерпимый к «вербальной сентиментальности предыдущей эпохи»
(как потом напишет Пруст). Этот дух питал «беседы, отвергавшие все, что сопряжено с высокопарными фразами и выражением возвышенных чувств»
. И будто на последнем витке он стал духом Германтов, в результате чего прустовская герцогиня «проявляла своего рода элегантность, когда с поэтом или музыкантом принималась говорить исключительно о блюдах, которые они ели, или о предстоящей партии в карты»
. На промежуточной стадии развития этой истории появляется Дега, наименее сентиментальный среди художников той эпохи и наиболее подверженный высокому пафосу. Дух Галеви спасал его, как спасало и то, что каждый четверг он ходил к Галеви ужинать (а два-три раза в неделю еще и обедать). Для Дега, родня которого затерялась где-то между Новым Орлеаном и Неаполем, дом Галеви был единственным подобием семьи. Он знал, что там он не найдет на столе цветов, а за столом — докучливых детей. Знал, что ужин будет подан в удобоваримое время. Сидя вечером в этом доме, он не мог удержаться от некоторых язвительных реплик, которые потом разносились по Парижу. И это тоже было проявлением «духа Мельяка-Галеви».
В годы Второй империи герцог де Морни
[151] был известен как участник всевозможных заговоров, но также он слыл одним из самых остроумных людей своего времени. Он изъявил желание познакомиться с молодым Людовиком Галеви, чтобы предложить ему водевиль, который только что набросал: «Г-н Шуфлёри останется дома». При первой встрече Галеви страшно робел. Но он быстро заметил, что Морни тоже волнуется: ведь он собирался отдать свою рукопись незнакомому человеку. Эта встреча стала началом прочных и, возможно, идеальных отношений, свободных от недоразумений и обид. Продлилось это, однако, недолго из-за внезапной кончины Морни в 1865 году. В течение последних пяти лет его жизни только два человека имели прямой доступ к герцогу де Морни: Валетт, его генеральный секретарь, и Галеви. О чем бы ни шла речь — о готовящейся ли войне или о цензуре, грозящей вымарать реплику из комедии Сарду, где автор злословит по поводу блондинок, — Галеви был в курсе всего. После смерти Морни Галеви оставил административную карьеру. Больше он уже не развлекался.
Но как же случилось, что Дега превратился в ярого антисемита? Каким образом, пока тянулось дело Дрейфуса, он дошел до того, что порвал отношения с кланом Галеви, самым приятным и богатым талантами еврейским семейством Парижа, дома у которых он каждый четверг сиживал за столом на почетном месте? Экономка и кухарка Дега Зоэ имела обыкновение читать хозяину вслух несколько страниц во время обеда. Как правило, это были романы Дюма. Но однажды она принялась читать вслух газету «Либр пароль», ядовитые статьи Дрюмона. По свидетельству Полины, любимой модели Дега, сцена разворачивалась так: сидя у окна, Зоэ читала вслух своей «монотонной скороговоркой»
. Дега слушал ее с «внимательным выражением лица, время от времени одобрительно кивая»
. Это были истории про заговоры, интриги, махинации и преступления. Однако речь шла уже не про кардинала Ришелье и Миледи, а про что-то размытое и неясное — но одновременно в общих чертах вполне уловимое: про евреев. И, со свойственными ему простодушием, своенравием и взбалмошностью, Дега поверил в эти истории, как верил в приключения трех мушкетеров. Возможно, у него возникла потребность соединить в одном слове все то, что он не мог принять в современном мире. Он поверил — подобно многим другим, — что за всеми новшествами и неприятностями (включая «современный комфорт», выражение, которое «выводило его из себя»
) стоит единая злонамеренная сила — евреи. Как только Дега высовывал нос за пределы живописи, в нем появлялось что-то детское и одновременно дикое. И он готов был, подобно многим, поддаться вихрю всевозможных мнений. Даже когда капитан Дрейфус был оправдан, антисемитские доводы не стали казаться ему менее обоснованными и нелепыми; скорее он воспринял это как несправедливо проигранную партию, после которой надо срочно хвататься за оружие, дабы взять реванш. Реабилитация Дрейфуса была очередной злонамеренной каверзой евреев. Значит, надо сплотить ряды. Посему в декабре 1898 года Дега участвовал в подписке с целью помочь вдове и осиротевшему сыну покончившего с собой полковника Анри, словно доказывая тем самым, что в смерти полковника были виновны дрейфузары. Он сдал на вдову двадцать франков, как и торговец картинами Дюран-Рюэль. А его юный друг Поль Валери, который к тому времени уже опубликовал «Вечера с господином Тестом», подписался на три франка.