– Так почему твой отец не написал книгу, не появился на публике, не сделал всё, что делает потомок крупного нациста, чей отец уничтожил два с половиной миллиона человек?
– О-о-о-о, – протянул Райнер, – это еще одна увлекательная история. Ты говоришь – появиться на публике, написать книгу, попросить прощения у потомков… Отец и мне-то ничего про деда не говорил, он ждал, пока мне не расскажет об этом кто-нибудь со стороны. Поведение моего отца, Ханса-Рудольфа, заставляет задуматься. Возникает вопрос, а кто же на самом деле говорит правду? Помнишь, я рассказывал про садовника в интернате, – отец знал об этой ситуации, но лишь отмахнулся от моих расспросов, мол, он тебя перепутал с внуком нацистского преступника Гесса. Вот как так можно, а? Ведь если я что-то рассказываю своим детям, они исходят из того, что я говорю правду, верят мне. Они не допускают, что я могу соврать им. А мой отец обманывал меня. И это было самое худшее из всего, что он со мной делал… Я, конечно, пытался его расспрашивать. Но в итоге отец сказал, что вас, дескать, это не должно интересовать, вас это вообще не касается. И я больше никогда не подходил к нему с этими вопросами. Бабушка с внуками на эту тему тоже не говорила, ни слова не проронила. Детям своим она, может быть, что-нибудь и рассказывала, но внукам – ничего, никогда. Зачем? Но бабушка определенно знала обо всем, чем занимался дед. Она жила с этим. Она жила в этой его системе.
«Да, я всегда был один. Конечно, я любил жену, но истинной близости между нами не было… Моей жене казалось, что я с ней несчастлив, но я убедил ее, что такова моя натура и ничего не поделаешь, остается разве что смириться с этим… Как только жена узнала, чем я там [в Освенциме] занимался, у нас уже почти не возникало влечения друг к другу. Внешне ничего не изменилось, но мне кажется, между нами наступило отчуждение, я это заметил лишь задним числом…»
88
– Бабушка имела в этой системе совершенно определенное место – супруги коменданта Освенцима. Разумеется, она всё прекрасно знала, – продолжал Райнер. – В последние годы, в том числе благодаря Интернету, благодаря музею Холокоста в Вашингтоне, мне удалось ознакомиться с массой документов, которые однозначно доказывают, что она наживалась на страданиях других людей. Служащие, которые жили там, тоже подтвердили всё это. Семья в Освенциме – об этом можно прочитать абсолютно везде – жила очень хорошо. У них всё было. И сотни тысяч людей подчинялись коменданту. Он набирал себе обслуги столько, сколько было нужно, в любое время. Да, деду моему в то время жилось прекрасно, он имел всё, о чем только мог мечтать, он брал всё, что ему было нужно, просто брал, ему не надо было спрашивать на это разрешения, начиная со своей виллы, где за государственный счет, а именно за счет поляков, евреев, разбил роскошный парк с экзотическими растениями, которые никогда не росли в Польше. Не думаю, что детям Хёсса хоть в чем-нибудь отказывали. А жили они в ста метрах от труб крематория.
«Мой дом стоял прямо у ворот лагеря. Раньше он принадлежал начальнику польской артиллерии. Когда я прибыл в Аушвиц, дом еще не был закончен. Я его отремонтировал и посадил вокруг сад. Там было десять комнат, не считая ванных и кухонь. Но комнаты были маленькие, ничего слишком большого и экстраординарного»
89.
– То же самое рассказывал и водитель деда Лео, который поначалу был очень скрытен, поскольку Рудольф Хёсс был для него идолом, олицетворением сверхчеловека. Я знал бабушку, я познакомился с дочерью Гейдриха, Гиммлера. Это была целая сеть, и она работала еще долго после войны. Их роскошная жизнь в одночасье разрушилась. То же было с моим отцом. Семья жила очень богато, но в какой-то момент всё это исчезло. Вряд ли он мог забыть это – «я был всем, стал никем». Даже дети крупных нацистов понимали тогда, что и они обладают властью. Невозможно представить, чтобы кто-нибудь из заключенных мог сказать хоть одно плохое слово детям лагерного начальства – сразу бы расстался с жизнью. Что происходит с этими детьми потом, когда идиллия вдруг куда-то девается? Мой отец, например, обратился к правым, так ему было легче жить. А мне пришлось жить с ложью. У меня не было понимающего отца…
– Что с ним сейчас? – спросила я, воспользовавшись паузой, пока Райнер Хёсс доставал из пачки сигарету.
– Я больше не поддерживаю и не хочу поддерживать никаких связей с отцом. И не знаю, жив он или нет. Честно говоря, если бы он сейчас был при смерти и нуждался в медицинской помощи, я бы спасать его не стал, оставил бы его умирать и я бы наверно помог ему быстрее расстаться с жизнью, как бы жестоко это ни звучало. Он ничего хорошего в моей жизни не сделал.
Райнер пододвинул ко мне пачку сигарет.
Я хотела было отказаться – очень тяжелые, но возможно, что для него это действие имеет какой-то сакральный смысл. Вслух я сказала:
– Твоего деда повесили в 1947-м. Ты его не знал. Но, думаю, лучше узнав, кем был твой отец, будет легче понять, каков был комендант Освенцима, ибо Ханс-Рудольф – продукт его воспитания.
Хёсс кивнул:
– Только так. Это верное направление. Я и сам… пытаюсь двигаться таким образом – для того, чтобы написать книгу, я думаю, пытаюсь посмотреть на всё со стороны, абстрагироваться. В этом смысле интервью с тобой – это хороший способ всё даже для самого себя проговорить вслух, если ты понимаешь.
В Кракове, в 1946 году, после того как Хёсс дал свидетельские показания на Нюрнбергском процессе, ему сообщили, что он имеет право отказаться от них, может вообще ничего не говорить больше и не писать мемуаров, сидя в камере, но бывший комендант Аушвица, человек педантичный, решил оказать услугу следствию: с точностью машины он выдавал все необходимые данные для расследования, нисколько не задумываясь о том, что за них ему придется поплатиться. Он говорил: «Самого себя я списал с самого начала, о себе я уже не беспокоюсь, со мной покончено. Но моя жена, мои дети?»
90
Следователи, охрана, все, кто окружал Хёсса в период судебного разбирательства, – все как один отмечали, что этому человеку было чуждо тщеславие, он никогда не пытался красоваться, как делали многие на скамье подсудимых в Нюрнберге. Рудольф Хёсс, человек упорядоченный, с энтузиазмом взялся за составление записок о своей жизни и работе, где досконально описал все свои обязанности и всё, что происходило вокруг.
«Однажды два маленьких ребенка так заигрались, что мать не могла оторвать их от игры. Взяться за этих детей не захотели даже евреи из зондеркоманды. Никогда не забуду умоляющий взгляд матери, которая знала о том, что произойдет дальше. Уже находившиеся в камере начали волноваться. Я должен был действовать. Все смотрели на меня. Я сделал знак дежурному унтерфюреру, и он взял упиравшихся детей на руки, затолкал их в камеру вместе с душераздирающе рыдавшей матерью. Мне тогда хотелось от жалости провалиться сквозь землю, но я не смел проявлять свои чувства. Я должен был спокойно смотреть на все эти сцены. Днями и ночами я должен был видеть самую суть процесса, наблюдать за сожжением трупов, за вырыванием зубов, за отрезанием волос, бесконечно смотреть на все ужасы. Мне приходилось часами выносить ужасающую, невыносимую вонь при раскапывании массовых могил и сожжении разложившихся трупов. Я должен был наблюдать в глазок газовой камеры за ужасами смерти, потому что на этом настаивали врачи. Мне приходилось всё это делать, потому что на меня все смотрели, потому что я должен был всем показывать, что я не только отдаю приказы и делаю распоряжения, но готов и сам делать всё, к чему принуждаю своих подчиненных…